Последние исследования о романе война и мир. Cочинение «Радикальная и народническая критика о романе "Война и мир". Идейно- тематическое своеобразие романа-эпопеи

Роман «Война и мир» заслуженно считается одним из самых впечатляющих и грандиозных произведений мировой литературы. Роман создавался Л. Н. Толстым, на протяжении долгих семи лет. Произведение имело большой успех в литературном мире.

Название романа «Война и мир»

Само название романа носит весьма двойственный характер. Сочетание слов «война» и «мир» можно воспринимать в значении войны и мирного времени. Автор показывает жизнь русского народа до начала Отечественной войны, ее размеренность и спокойствие. Далее идет сравнение с военным временем: отсутствие мира выбило с колеи привычный ход жизни, заставило людей изменить приоритеты.

Также слово «мир» можно рассматривать как синоним слова «народ». Такая интерпретация названия романа гласит о жизни, подвигах, мечтах и надеждах русской нации в условиях военных действий. Роман имеет множество сюжетных линий, что дает нам возможность вникнуть не только в психологию одного конкретного героя, но и увидеть его в различных жизненных ситуациях, оценить его поступки в самых разноплановых условиях, начиная от искренней дружбы, заканчивая его жизненной психологией.

Особенности романа «Война и мир»

С непревзойденным мастерством автор не только описывает трагические дни Отечественной войны, но и смелость, патриотизм и непреодолимое чувство долга русского народа. Роман насыщен множеством сюжетных линий, разнообразием героев, каждый из которых, благодаря тонкому психологическому чутью автора, воспринимается как абсолютно реальная личность вместе со своими духовными поисками, переживаниями, восприятием мира и любви, что так свойственно всем нам. Герои переживают сложный процесс поиска добра и правды, и, пройдя его, постигают все тайны общечеловеческих проблем бытия. Герои обладают богатым, но довольно противоречивым внутренним миром.

В романе изображается жизнь русского народа в период Отечественной войны. Писатель восхищается несокрушимой величественной мощью русского духа, который смог противостоять нашествию наполеоновской армии. В романе - эпопее мастерски совмещены картины грандиозных исторических событий и жизни русского дворянства, которое так же самоотверженно боролось с противниками, пытавшимися захватить Москву.

В эпопее также неподражаемо описаны элементы военной теории и стратегии. Благодаря этому, читатель не только расширяет свой кругозор в области истории, но и в искусстве военного дела. В описании войны, Лев Толстой не допускает ни одной исторической неточности, что является очень важным в создании исторического романа.

Герои романа «Война и мир»

Роман «Война и мир» в первую очередь учит находить разницу между настоящим и ложным патриотизмом. Герои Наташи Ростовой, князя Андрея, Тушина – истинные патриоты, которые, не задумываясь, жертвуют многим ради своей Родины, при этом не требуют за это признания.

Каждый герой романа путем долгих исканий, находит свой смысл жизни. Так, к примеру, Пьер Безухов, обретает свое истинное призвание только во время участия в войне. Боевые действия открыли ему систему настоящих ценностей и жизненных идеалов – то, что он так долго и бесполезно искал в масонских ложах.


Творческая история «Войны и мира». Основные этапы эволюции замысла. Декабристская тема в романе. Смысл названия романа.


«Война и мир» - один из величайших романов русской и мировой литературы.

В работе над новым произведением Толстой отталкивался от событий 1856 года, когда была объявлена амнистия участникам восстания 14 декабря 1825 года. Оставшиеся в живых декабристы возвращались в центральную Россию, это были представители поколения, к которому принадлежали и родители писателя. Из-за раннего сиротства он не мог хорошо знать их, но всегда стремился понять, проникнуть в суть их характеров. Интерес к людям этого поколения, в том числе к декабристам, среди которых было немало знакомых и родственников Толстых (С. Волконский и С. Трубецкой – двоюродные братья его матери), диктовался не только их участием в восстании 14 декабря 1825 года. Многие из этих людей были участниками отечественной войны 1812 года. Большое впечатление на писателя произвело знакомство с некоторыми из них.

Произведение «Война и мир» создавалось Л.Н. Толстым на протяжении 7 лет, с 1863 по 1869 год. Книга потребовала от писателя огромных усилий. В 1869 году в черновиках «Эпилога». Толстой вспоминал то «мучительное и радостное упорство и волнение» , которое он испытывал в процессе работы.

В действительности же замысел романа возник значительно раньше. Творческая история романа связана с намерением Толстого написать повесть о вернувшемся в 1856 году после каторги и ссылки бывшем декабристе Петре Лабазове, глазами которого писатель хотел показать современное общество. Увлекшись замыслом, автор постепенно решил перейти ко времени «ошибок и заблуждений» своего героя (1825), показать эпоху формирования его взглядов и убеждений (1805), показать современное состояние России (неудачное окончание Крымской войны, скоропостижная смерть Николая I, общественные настроения накануне реформы крепостного права, нравственные утраты общества), сравнить своего героя, не утратившего нравственной цельности и физической силы, с его сверстниками. Однако, как свидетельствовал Толстой, по чувству, похожему на неловкость, ему казалось неудобным писать о победах русского оружия, не рассказав о времени его поражения. Для Толстого всегда была важна достоверность психологической характеристики персонажей его произведений. Сам автор так объяснял логику развития творческого замысла: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, героем, который должен был быть декабристом, возвращающимся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым, семейным человеком. Чтобы понять его, мне нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года… Но и в третий раз я оставил начатое… Ежели причина нашего торжества была неслучайно, но и лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений… Задача моя состоит в описании жизни и столкновений некоторых лиц в период времени от 1805 до 1856 года». Так, начало романа переместилось из 1856 в 1805 год. В связи с предполагаемой хронологией роман должен был разделяться на три тома, соответствующие трем основным периодам жизни главного героя. Таким образом, исходя из творческой идеи писателя, «Война и мир» при всей своей величественности – только часть грандиозного авторского замысла, замысла, охватывающего важнейшие эпохи русской жизни, замысла, так до конца и не осуществленного Л.Н. Толстым.

Интересно, что первоначальный вариант рукописи нового романа «С 1805 по 1814 год. Роман графа Л.Н. Толстого. 1805-й год. Часть I» открывался словами: «Тем, кто знали князя Петра Кирилловича Б. в начале царствования Александра II , в 1850-х годах, когда Петр Кириллыч был возвращен из Сибири белым как лунь стариком, трудно было вообразить себе его беззаботным, бестолковым и сумасбродным юношей, каким он был в начале царствования Александра I , вскоре после приезда своего из-за границы, где он по желанию отца оканчивал свое воспитание». Так автор устанавливал связь между героем задуманного ранее романа «Декабристы» и будущего произведения «Война и мир».

На разных этапах работы автор представлял свое произведение как широкое эпическое полотно. Создавая своих полувымышленных и вымышленных героев, Толстой, как говорил он сам, писал историю народа, искал пути художественного постижения характера русского народа.

Вопреки надеждам писателя на скорое рожде­ние своего литературного детища, первые главы романа стали появляться в печати лишь с 1867 года. И два последующих года работа над ним продолжалась. Они не были еще озаглавлены «Война и мир», более того - были впоследствии подвергнуты автором жестокой правке...

От первого варианта названия - «Три поры» - Толстой отказался, поскольку в этом случае по­вествование должно было начаться с событий 1812 года. Следующий вариант - «Тысяча во­семьсот пятый год» - тоже не отвечал оконча­тельно сложившемуся замыслу. В 1866 году воз­никает название: «Все хороню, что хорошо кон­чается», констатирующее счастливый финал произведения. Очевидно, этот вариант названия не отражал масштабности действия и также был отвергнут Толстым. И лишь в конце 1867 года появилось, наконец, название «Война и мир». Мир («миръ» в старом написании, от глагола «мирить») есть отсутствие вражды, войны, несогласия, ссоры, но это лишь одно, узкое значение этого слова. В ру­кописи слово «мир» было написано с буквой «i». Если обратиться к «Толковому словарю велико­русского языка» В. И. Даля, то можно заметить, что слово «мiръ» имело более широкое истолко­вание: «М i ръ - вселенная; одна из земель вселенной; наша земля, земной шар, свет; все люди, весь свет, род человеческий; община, об­щество крестьян; сходка»[i] . Несомненно, имен­но такое объемлющее понимание этого слова имел в виду писатель, вынося его в заглавие. В противопоставлении войны, как события противоестественного жизни всех людей и всего света, и заключается главный конфликт этого произведения.

Только в декабре 1869 года вышел в свет по­следний том «Войны и мира». Со времени воз­никновения замысла произведения о декабристе прошло тринадцать лет.

Второе издание вышло практически одновре­менно с первым, в 1868-1869 годах, потому ав­торская правка была незначительной. А вот в третье издание в 1873 году Толстой внес сущест­венные изменения. Часть его, как он говорил, «военных, исторических и философских рассу­ждений» была вынесена за пределы романа и включена в «Статьи о кампании 1812 года». В этом же издании французский текст был пере­веден Толстым на русский язык, хотя он гово­рил, что «уничтожение французского иногда мне было жалко» . Это было связано с отклика­ми на роман, где высказывались недоумения в обилии французской речи. В следующем изда­нии шесть томов романа были сокращены до че­тырех. И, наконец, в 1886 году вышло послед­нее, пятое прижизненное издание романа Тол­стого «Война и мир», которое по сегодняшний день является эталоном. В нем автор восстановил текст по изданию 1868-1869 годов. Были возвращены историко-философские рассужде­ния и французский текст, однако объем романа остался в четырех томах. Работа писателя над своим творением была завершена.

Элементы семейно-бытовой хроники, социально-психологического и исторического романов. Споры о жанре.

«Что такое Война и мир? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. Война и мир есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось. Такое заявление о пренебрежении автора к условным формам прозаического художественного произведения могло бы показаться самонадеянностью, ежели бы оно не имело примеров. История русской литературы со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного. Начиная от «Мертвых душ» Гоголя и до «Мертвого дома» Достоевского, в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести», как пишет Толстой в статье «Несколько слов по поводу книги «Война и мир». Там же он отвечает на упреки в недостаточной обрисовке «характера времени»: «В те време­на так же любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями; та же была сложная умственно-нравственная жизнь, даже иногда более утонченная, чем теперь, в высшем сословии». А в эпилоге, рассказывая о семейной жизни Наташи, Толстой замечает, что «толки и рассуждения о правах женщин, об отношениях супругов, о свободе и правах их, хотя и не назы­вались еще, как теперь, вопросами, были тогда точно такие же, как и теперь». Итак, подход к «Войне и миру» как к историческому роману, даже роману-эпопее, не совсем правомерен. Вто­рой вывод Толстого таков: «умственно-нравствен­ная жизнь», жизнь духовная людей прошлого не так уж сильно отличается от нынешней. Видимо, для Толстого в его «не совсем историческом» сочинении важны не столько вопро­сы политики, исторические события, даже приметы эпохи, сколько внутренняя жизнь челове­ка. Толстой обращается к исто­рии, потому что эпоха 1812 года давала воз­можность исследовать психологию человека и всего народа в кризисной ситуации, смоделиро­вать такой момент в жизни отдельных людей и народа, когда главное, то, что составляет сердцевину душевной жизни, то, что не зависит от рас­поряжений полководцев и указов императоров, выходит на первый план. Толстого интересуют такие моменты в жизни человека и всей страны, когда проявляются душевные ресурсы, духовный потенциал личности и страны.

«Нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Болконским, но над Рос­сией заслонял все другие предположения», - го­ворит Толстой. Эту фразу можно рассматривать как ключевую для всего произведения, ведь в центре внимания автора - жизнь и смерть, мир и война, их борение в истории одной личности и во всемирной истории. Причем важные с точки зрения официальной, общепринятой истории моменты Толстой как бы развенчивает, делая упор на их психологическое содержание. Тильзитский мир и последующие переговоры «двух властели­нов мира», к которым было приковано внимание Европы, для Толстого - незначительный эпизод, потому что «два властелина мира» заняты только вопросами своего престижа и уж никак не явля­ют собой примеры великодушия и благородства. Изменения, которые «были производимы в это время во всех частях государственного управле­ния» и казались политикам, дипломатам и пра­вительству столь важными (реформы Сперанско­го), по мнению Толстого, скользят по поверхнос­ти народной жизни. Толстой дает афористически отточенную формулировку того, что же такое на­стоящая жизнь, а не видимость ее, с чем имеют дело официальные историки: «Жизнь между тем, настоящая жизнь людей со своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла, как и всегда, независи­мо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований».

И, как бы отстраняя всю суету политических новостей, Толстой после фраз о том, что «импера­тор Александр ездил в Эрфурт», неспешно начинает рассказ о главном: «Князь Андрей безвыезд­но прожил два года в деревне»...

Некоторое время спустя, пройдя через увлече­ние деятельностью Сперанского, герой Толстого снова возвращается на настоящий путь: «Какое дело нам до того, что государю угодно было ска­зать в Сенате? Разве все это может сделать меня счастливее и лучше?»

Можно, конечно, возразить Толстому, но вспомним, что называл счастьем его мудрый герой. «Я знаю в жизни только два действитель­ные несчастья: угрызение совести и болезнь. И счастие есть только отсутствие этих двух зол». Нравственное же наше совершенство, добавим, действительно не зависит от каких бы то ни было реформ, политики и свиданий императоров и пре­зидентов.

Свое произведения Толстой именовал «книгой», подчеркивая тем самым не только свободу формы, но и генетическую связь «Войны и мира» с эпическим опытом русской и мировой литературы.

Книга Толстого учит нас поиску в себе ду­ховных ресурсов, сил добра и мира. Даже в самых страшных испытаниях, перед лицом смер­ти, мы можем быть счастливы и внутренне сво­бодны, как бы говорит нам Толстой.

Автор «Войны и мира», задумывавший «про­вести многих... героинь и героев через историчес­кие события» , в 1865 году в одном из писем так говорит о своей цели: «Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспори­мо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать и смеяться и полюбят жизнь, я бы посвя­тил ему всю свою жизнь и все свои силы».

Особенности сюжетно-композиционного построения произведения. Широта изображения русской национальной жизни. Идейно-композиционное значение противопоставления двух войн. Описание Бородинского сражения как кульминации романа.

В романе 4 тома и эпилог:

1 том – 1805 год,

2 том – 1806 – 1811 годы,

3 том – 1812 год,

4 том – 1812 – 1813 годы.

Эпилог – 1820 год.

В центре внимания Толстого - то непререкаемо ценное и поэтическое, что таит в себе русская нация: как народное бытие с его многовековыми традициями, так и жизнь сравнительно неширокого слоя образованных дворян, сформировавшегося в послепетровское столетие.

Сознание и поведение лучших героев «Войны и мира» глубоко детерминировано национальной психологией и судьбами русской культуры. И путь их к зрелости знаменует все большее приобщение к жизни своей страны. Центральные герои романа принадлежат одновременно и той личностной культуре, которая упрочивалась в России на протяжении XVIII-XIX вв. под западноевропейским влиянием, и традиционной народной жизни. Писатель настойчиво подчеркивает, что опоэтизированная им дальность, будучи ценностью общечеловеческой, вместе тем поистине национальна. Наташа Ростова из самого русского воздуха, которым она дышала», «всосала в себя» нечто, позволившее ей понять и выразить «все, что было... во всяком русском человеке». Неоднократно заходит речь о русском чувстве Пьера Безухова и особенно Кутузова.

Способность и склонность русского человека к органически-свободному единению, при котором легко преодолеваются сословные и национальные барьеры, показывает писатель, смогла наиболее полно и широко появиться в том привилегированном и приобщенном к культуре западноевропейского типа социальном слое, которому принадлежат центральные герои романа. Это был в России своего рода оазис нравственной свободы. Привычное в стране насилие над личностью здесь нивелировалось и даже сводилось на нет, а тем самым открывался простор для вольного общения всех со всеми, формировавшаяся в странах Западной Европы личностная культура выступила в России в качестве «катализатора» исконно русского национального содержания, которым и была дотоле подспудно существовавшая традиция нравственного соединения людей на началах неиерархических. Все это мы видим в «Войне и мире», явственно сказалась позиция Толстого в вопросе национальном, не тождественная ни западнической, ни славянофильской.

Уважение к западноевропейской культуре и мысль об ее насущности для России недвусмысленно выражены образом Николая Андреевича Болконского- представителя петровской государственности, одного из видных деятелей екатерининской эпохи.

Убежденный противник наполеоновского индивидуализма и агрессивной французской государственности начала XIX в., Толстой вместо с тем сознательно наследовал выращенную в той же Франции идею изначальной гармоничности человека и его нравственной свободы. Приятие культурного воздействия Запада на Россию сопряжено у Толстого с бережным отношением русской национальной традиции, с пристальным и любовным вниманием к психологическому облику крестьянина и солдата.

Широта изображения русской национальной жизни проявляется в произведении при описании быта, охоты, святок, танца Наташи после охоты.

Русское бытие характеризуется Толстым как заметно отличающееся от западноевропейской жизни.

Толстой сосредоточивается лишь на двух военных эпизодах - Шенграбенском и Аустерлицком сражениях,- отображающих два противоположных моральных состояния русских солдат и офицеров. В пер­вом случае отряд Багратиона прикрывает отступление армии Кутузова, солдаты спасают своих братьев, так что читатель имеет дело как бы с очагом правды и спра­ведливости в войне, по сути чуждой интересам народа; во втором - солдаты дерутся неизвестно за что. Эти события показаны одинаково подробно, хотя под Шенграбеном русских войск было всего 6 тысяч (у Толстого - то 4, то 5 тысяч), а под Аустерлицем участвовало войск союзников до 86 тысяч. От малой (но нравствен­но закономерной) победы Шенграбена к большому поражению Аустерлица - такова смысловая схема постижения Толстым событий 1805 г. При этом шенграбенский эпизод вырисовывается как преддверие и аналог народной войны 1812 г.

Предпринятое по инициативе Кутузова, Шенграбенское сражение дало русской армии возможность выйти на соединение со своими частями. Кроме того, этим сражением Толстой показал героизм, подвиг и воинский долг солдат. В этом сражении рота Тимохина «одна удержалась в порядке и атаковала французов», подвиг Тимохина состоит в мужестве и дисциплинированности, тихий Тимохин выручил остальных.

Батарея Тушина находилась во время боя на самом жарком участке без прикрытия. Капитан Тушин действовал по собственно инициативе. В Тушине толстой открывает прекрасного человека. Скромность и самоотверженность, с одной стороны, решительность и мужество – с другой, основывающиеся на чувстве долга. Это и есть норма поведения человека в бою, которая определяет истинный героизм.

Долохов также проявляет мужество, храбрость, решительность, но, в отличии от других, он один похвалился своими заслугами.

В Аустерлицком сражении наши войска терпят поражение. Во время представления плана Вейротера Кутузов спит, что уже наталкивает на мысль о будущих неудачах русских войск. Толстой не верит, что даже отлично разработанная диспозиция сможет учесть все обстоятельства, все случайности, изменить ход сражения. Не диспозиция определяет ход боя. Судьбу сражения решает дух войска, составляющийся из настроения отдельных участников боя. Во время этого сражения вокруг царит настроение непонимания, переходящее в панику. Всеобщее бегство определило трагический исход сражения. По Толстому, Аустерлиц – это подлинный конец войны 1805 – 1807 годов. Это эпоха «наших неудач и нашего срама». Аустерлиц был эпохой позора и разочарований и для отдельных героев. Например, в душе князя Андрея совершается переворот, разочарование и он больше не стремится у своему Тулону.

Толстой посвятил описанию Бородинской битвы два­дцать одну главу третьего тома «Войны и мира». Пове­ствование о Бородине есть несомненно центральная, вер­шинная часть всего романа-эпопеи. На Бородинском по­ле- вслед за Кутузовым, Болконским, Тимохиным и другими воинами - Пьер Безухов понял весь смысл и все значение этой войны как священной, освободительной вой­ны, которую русский народ вел за свою землю и родину.

Для Толстого не было ни малейшего сомнения в том, что на Бородинском поле русская армия одержала величайшую победу над своим противникам, имевшую огром­ные последствия, «Бородино - лучшая слава русского войска» ,- говорит он в последнем томе «Войны и мира». Он славит Кутузова, первого, кто твердо заявил: «Бородинское сражение есть победа». В другом месте Толстой говорит, что Бородинская битва - «не­обыкновенное, не повторявшееся и не имевшее примеров Явление», что оно «есть одно из самых поучительных яв­лений истории».

У русских воинов, участвовавших в Бородинском сра­жении, не возникало вопроса о том, каков будет его ис­ход. Для каждого из них он мог быть только один: победа-любой ценой! Каждый понимал, что от этого боя зависит судьба родины.

Настроение русских воинов перед Бородинской битвой выразил Андрей Болконский в беседе со своим другом Пьером Безуховым: «Считаю, что от нас действительно будет зависеть завтрашний день... От того чувства, которое есть во мне, в нем,- он указал на Тимохина,- в каждом солдате».

И капитан Тимохин подтверждает эту уверенность своего полкового командира. Он говорит: «...Что себя жалеть теперь! Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку пить: не такой день, говорят» . И, как бы подводя итоги своим размышлениям о ходе войны, опираясь на свой боевой опыт, князь Андрей говорит внимательно слушающему его Пьеру: «Сражение вы­игрывает тот, кто твердо решил его выиграть... что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиг­раем сражение!»

Такой же твердой уверенностью были проникнуты и солдаты, и строевые командиры, и Кутузов.

Князь Андрей настойчиво и убежденно говорит о том, что для него и для всех русских воинов-патриотов навя­занная Наполеоном война не есть игра в шахматы, а серьезнейшее дело, от исхода которого зависит будущее каждого русского человека. «Так же думает Тимохин и вся армия» ,- снова подчеркивает он, характеризуя еди­номыслие русских воинов, вставших насмерть на Боро­динском поле.

В единстве боевого настроения армии Толстой видел главный нерв войны, решающее условие победы. Рождалось это настроение из «теплоты патриотизма», согревав­шей сердце каждого русского воина, «из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего, так же, как и в ду­ше каждого русского человека».

И русская армия, и армия Наполеона понесли па Бородинском поле страшные потери. Но если Кутузов и его сподвижники были уверены в том, что Бородино - это победа русского оружия, которая коренный образом изме­нит все дальнейшее течение войны, то Наполеон и его маршалы, хотя и писали в реляциях о победе, испытыва­ли панический страх перед грозным противником и предчувствовали близкий крах.

Завершая описание Бородинской битвы, Толстой сра­внивает французское нашествие с разъяренным зверем и говорит, что «оно должно было погибнуть, истекая кро­вью от смертельной, нанесенной при Бородине раны», ибо «удар был смертелен».

Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой, Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородином была наложена рука сильнейшего духом противника. Наполеон и его воины в этом бою утратили «нравственное сознание превосходства».

«Семейные гнезда» в романе

В романе-эпопее «Война и мир» очень ярко выражена мысль семейная. Толстой заставляет задуматься читателя над вопросами: в чем состоит смысл жизни? В чем заключается счастье? Он считает, что Россия – одна большая семья со своими истоками и руслами. С помощью четырех томов и эпилога, Лев Николаевич Толстой хочет подвести читателя к мысли, что для русской семьи характерны неподдельно-живое общение между людьми, которые дороги и близки друг другу, уважение родителей и забота о детях. Семейный мир на протяжении всего романа противостоит как некая активная сила внесемейному разладу и отчуждению. Это и суровая гармония упорядоченного уклада лысогорского дома, и поэзия теплоты, царящая в доме Ростовых с его буднями и праздниками. Толстой показывает жизнь Ростовых, Болконских, чтобы раскрыть понятие «семья», а Курагиных как бы в противопоставление.

Мир, в котором живут Ростовы, полон спокойствия, радости и простоты. Читатель знакомиться с ними на именинах Наташи и ее мамы. Несмотря на то, что разговаривали они о том же, о чем говорили и в других обществах, их прием отличался простотой. Гостями, в основном, были родственники, большую часть которых составляла молодежь.

«Между тем все это молодое поколение: Борис, Николай, Соня, Петруша – все разместились в гостиной и, видимо, старались удержать в границах приличия оживление и веселость, которыми еще дышала их каждая черта. Изредка они взглядывали друг на друга и едва удерживались от смеха» . Это доказывает то, что атмосфера, царившая в этой семье, была полна веселья и радости.

Все люди в семье Ростовых – открытые. Они никогда не скрывают друг от друга тайны и понимают друг друга. Это проявляется хотя бы тогда, когда Николай проиграл много денег. «Наташа со своею чуткостью тоже мгновенно заметила состояние своего брата». Тогда Николай понял, что иметь такую семью – это счастье. «О, как задрожала эта терция и как тронулось что-то лучшее, что было в душе Ростова. И это «что-то» было независимо от всего в мире и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым…»

Семья Ростовых – патриоты. Россия для них не пустой звук. Это понятно из того, что Петя хочет воевать, Николай живет лишь одной службой, Наташа отдает подводы для раненых.

В эпилоге Наташа заменяет свою мать, становится хранительницей семейных устоев, настоящей хозяйкой. «Предмет, в который погрузилась вполне Наташа – была семья, то есть муж, которого надо было держать так, чтобы он нераздельно принадлежал ей, дому, - и дети, которых надо было носить, рожать, кормить, воспитывать» . Даже свою дочь Николай Ростов называет Наташей, а значит у таких семей есть будущее.

Очень похожа на семью Ростовых в романе представлена семья Болконских. Это также гостеприимные, открытые люди, патриоты своей земли. Для старого князя Болконского, родина и дети – это высшая ценность. Он старается воспитывать в них качества, присущие ему, и заботиться о счастье своих детей. «Помни одно: от твоего решения зависит счастье твоей жизни», - так говорил он своей дочери. У старого князя получается воспитать в детях силу, ум и гордость, что проявляется в последующих поступках детей. Князь Андрей продолжает деятельность отца на войне. «Он закрыл глаза, но в то же мгновение в ушах его затрещала канонада, пальба, стук колес, пули весело свистят вокруг него и он испытывает то чувство удесятеренной радости жизни, какого он не испытывал с самого детства».

Как и Наташа в семье Ростовых, так и Марья в семье Болконских – мудрая жена. Семья для нее – самое главное: «Мы можем рисковать собой, но не детьми».

На примере Курагиных Толстой показывает читателю совершенно иную семью. Для князя Василия главное – «пристроить выгодно своих детей». Никто в романе не называет их семьей, а говорят – дом Курагиных. Все здесь подлые люди, у них нет продолжения: Элен «умерла от страшного припадка», Анатолю отняли ногу.

Лев Николаевич Толстой, показав семьи Ростовых и Болконских, показал нам идеалы семей. Несмотря на то, что все четыре тома сопровождаются войной, Толстой показывает мирную жизнь этих семей, потому что, по мнению Толстого, семья – это высшая ценность в жизни человека.

Духовные и нравственные искания Андрея Болконского и Пьера Безухова

В центре внимания Толстого, как и во всех его других крупных произведениях, интеллектуальные герои с аналитическим складом ума. Это Андрей Болконский и Пьер Безухов (Петр Лабазов по первоначальному замыслу), несущие в романе основную смысловую и философскую нагрузку. В этих героях угадываются черты, типичные для молодых людей 10-20-х гг. и одновременно для поколения 60-х гг. XIX в. Современники даже упрекали Толстого в том, что его герои более походят на поколение 60-х по характеру своих исканий, по глубине и драматизму стоящих перед ними жизненных вопросов.

Можно считать, что жизнь князя Андрея складывается из двух основных направлений: стороннему наблюдателю он представляется блестящим светским молодым человеком, представителем богатого и славного княжеского рода, чья служебная и светская карьеры вполне успешны. За этой внешностью кроется человек умный, смелый, безукоризненно честный и порядочный, прекрасно образованный и гордый. Его гордость обусловлена не только происхождением и воспитанием, это основная «родовая» черта Болконских и отличительная особенность собственного образа мыслей героя. Его сестра, княжна Марья, с тревогой отмечает в брате какую-то «гордость мысли», а Пьер Безухов видит в своем друге «способности мечтательного философствования». Главное, что наполняет жизнь Андрея Болконского, - напряженные интеллектуальные и духовные искания, составляющие эволюцию его богатого внутреннего мира.

В начале романа Болконский - один из самых заметных в светском обществе молодых людей. Он женат, кажется счастливым, хотя не явствует себя таковым, так как все его мысли заняты не семьей и будущим ребенком, а желанием прославиться, найти случай обнаружить свои подлинные способности и послужить общему благу. Ему представляется, что для этого, подобно Наполеону, о котором много говорят в Европe, нужно лишь найти удобный случай, «свой Тулон». Этот случай скоро представляется князю Андрею: начавшаяся кампания 1805 побуждает его вступить в действующую армию. Став адъютантом Кутузова, Болконский проявляет себя как храбрый и решительный офицер, как человек чести, умеющий отделять личные интересы от служения общему делу. Во время столкновения со штабными офицерами из-за Мака он обнаруживает себя человеком, чье чувство собственного достоинства и ответственность за врученное дело выходят за пределы расхожих представлений. Во время первой кампании Болконский участвует в Шенграбенском и Аустерлицком сражениях. На Аустерлицком поле он совершает подвиг, бросаясь вперед со знаменем и пытаясь остановить бегущих солдат. Случай помог ему найти «свой Тулон», подражая Наполеону. Однако, будучи тяжело раненным и глядя в бездонное небо над собою, он понимает тщету своих прежних желаний и разочаровывается в своем кумире Наполеоне, который явно любуется видом поля сражения и убитыми. Восхищение Наполеоном отличало многих молодых людей как начала XIX в., так и поколения 60-х гг. (Германн из «Пиковой дамы» А. С. Пушкина, Раскольников из «Преступле­ния и наказания» Ф. М. Достоевского), но рус­ская литература последовательно выступала против глубоко индивидуалистической по сво­ей сути идеи наполеонизма. В этом отношении в истории русской и мировой литературы образ Андрея Болконского, как и образ Пьера Безухова, несет величайшую смысловую нагрузку.

Пережитое разочарование в кумире и жела­ние славы, потрясение от смерти жены, перед которой князь Андрей чувствует себя винова­тым, замыкают жизнь героя в рамках семьи. Он думает, что его существование отныне должно быть ограничено только собственными интере­сами, но именно в этот период он впервые жи­вет не для себя, а для своих близких. Это время оказывается чрезвычайно важным для внутрен­него состояния героя, так как за два года дере­венской жизни он многое передумал, много читал. Болконского вообще отличает рассу­дочно-рационалистический способ постиже­ния жизни, он привык доверять только своему разуму. Встреча с Наташей Ростовой пробужда­ет в герое эмоционально живые чувства, застав­ляет вернуться к активной жизни.

Участвуя в войне 1812, князь Андрей ранее многих других начинает понимать истинную суть происходящих событий, именно он гово­рит Пьеру перед Бородинской битвой о своих наблюдениях над духом войска, о его решаю­щей роли в войне. Полученное ранение, влия­ние пережитых военных событий, примирение с Наташей производят решительный переворот во внутреннем мире князя Андрея. Он начинает понимать людей, прощать их слабости, уясняет, что истинным смыслом жизни является любовь к ближним. Однако эти открытия производят нравственный надлом в герое. Перешагнув че­рез свою гордость, князь Андрей постепенно угасает, даже во сне не одолев приближающую­ся смерть. Открывшаяся ему истина «живой че­ловеческой жизни» больше и неизмеримо выше того, что может вместить его гордая душа.

Наиболее сложным и полным постижением жизни (на основе слияния интуитивного, эмо­ционального и рационального начал) отмечен образ Пьера Безухова. С момента первого появ­ления в романе Пьера отличает естественность. Он мягкий и увлекающийся человек, добродуш­ный и открытый, доверчивый, но страстный, а иногда и подверженный вспышкам гнева.

Первым серьезным жизненным испытанием героя становится наследование состояния и ти­тула отца, что приводит к неудачной женитьбе и целому ряду последовавших за этим шагом неприятностей. Склонность Пьера к философ­ским рассуждениям и несчастье в личной жизни сближают его с масонами, но идеалы и участни­ки этого движения достаточно скоро его разочаровывают. Под влиянием новых идей Пьер пы­тается заняться улучшением жизни своих крестьян, однако его непрактичность приводит к неудачам и разочарованию в самой идее переустройства крестьянского быта.

Самый сложный период жизни Пьера - 1812 год. Глазами Пьера читатели романа видят знаменитую комету 1812, которая, по общему убеждению, предвещала необыкновенные и страшные события; для героя это время ослож­няется еще и тем, что он осознает свою глубо­кую любовь к Наташе Ростовой.

События войны заставляют Пьера оконча­тельно разочароваться в своем прежнем кумире Наполеоне. Отправившись наблюдать Боро­динское сражение, Пьер становится свидетелем единения защитников Москвы, сам участвует в бою. На Бородинском поле происходит и последняя встреча Пьера с его другом Андреем Болконским, высказывающим глубоко выстраданную им мысль о том, что настоящее понима­ние жизни там, где «они», т. е. простые русские солдаты. Пережив чувство единения с окружаю­щими и причастности к общему делу во время боя, Пьер остается в опустевшей Москве, чтобы убить Наполеона, злейшего врага своего и всего человечества, но как «поджигатель» попадает в плен.

В плену для Пьера открывается новый смысл существования, вначале он осознает невозмож­ность пленения не тела, но живой, бессмертной души человека. Там же он встречает Платона Каратаева, в общении с которым для него рас­крывается смысл жизни, народное мироощущение.

Образ Платона Каратаева имеет важнейшее значение для понимания философского смысла романа. Облик героя складывается из символических черт: что-то круглое, пахнущее хлебом, спокойное и ласковое. Не только в облике, но и в поведении Каратаева неосознанно выражается подлинная мудрость, народная философия жизни, над постижением которой мучаются главные герои романа-эпопеи. Платон не рассуждает, а живет так, как диктует ему внутреннее мироощущение: он умеет «обжить­ся» в любых условиях, всегда спокоен, доброду­шен и ласков. В его рассказах и разговорах про­ходит мысль о том, что надо смиряться и любить жизнь, даже когда страдаешь невинно. После гибели Платона Пьер видит символический сон, в котором перед ним предстает «мiръ» в виде живого шара, покрытого каплями воды. Суть этого сна и есть жизненная правда Каратаева: человек есть капля в людском море, а его жизнь имеет смысл и назначение лишь как часть и од­новременно отражение этого целого. В плену впервые в жизни Пьер оказывается поставлен­ным в общее со всем народом положение. Под влиянием знакомства с Каратаевым герой, не видевший раньше «вечного и бесконечного ни в чем», научился «видеть вечное и бесконечное во всем. И это вечное и бесконечное был Бог»,

В Пьере Безухове много автобиографиче­ских черт самого писателя, чья внутренняя эво­люция совершалась в борьбе духовного и интел­лектуального начал с чувственным и страстным. Образ Пьера - один из самых главных в творче­стве Толстого, так как воплощает не только закономерности исторической действительности, но и основные начала жизни, как их понимает автор, отражает главное направление духовного развития самого писателя, идейно соотносится с персонажами русской литературы XIX в.

Проведя героя через жизненные испытания, в эпилоге Толстой показывает Пьера счастли­вым человеком, женатым на Наташе Ростовой.

Историко-философские взгляды Толстого и официальная историография его времени. Трактовка образов Кутузова и Наполеона

Долгое время в литературоведении бытовало мнение, что первоначально Толстой задумал написать семейную хронику, действие которой должно было разворачиваться на фоне событий Отечественной войны 1812, и лишь в процессе работы у писателя постепенно сложился исто­рический роман с определенной историко-фи­лософской концепцией. Эта точка зрения ка­жется во многом справедливой, особенно если принять во внимание, что в качестве прототи­пов основных героев произведения писатель из­брал главным образом своих ближайших родст­венников. Так, прототипом старого князя Бол­конского писателю послужил его дед по матери князь Н. С. Волконский, в княжне Марье уга­дываются многие черты характера и облика ма­тери писателя. Прототипами Ростовых стали дед и бабка Толстые, Николай Ростов некоторыми фактами биографии напоминает отца пи­сателя, а одна из дальних родственниц, воспи­тывавшихся в доме графов Толстых, Т. Ергольская, - прототип Сони. Все эти люди в реальности действительно жили в эпоху, опи­санную Толстым. Однако с самого начала осу­ществления замысла, как свидетельствуют ру­кописи «Войны и мира», писатель работал над историческим произведением. Это подтвержда­ется не только рано сложившимся и прочным интересом Толстого к истории, но и серьезным подходом к изображению исторических собы­тий. Почти параллельно с началом литератур­ной деятельности он читал много исторических книг, в том числе, например, «Русскую исто­рию» Н. Г. Устрялова и «Историю государства Российского» Н. М. Карамзина. В год чтения этих исторических сочинений (1853) Толстой записал в своем дневнике знаменательные сло­ва: «Эпиграф к Истории я бы написал: «Ничего не утаю». С молодости же в истории его более привлекали судьбы и движения целых народов, а не конкретные факты биографий известных исторических лиц. И в то же время крупно­масштабные исторические события не мысли­лись Толстым вне связи с человеческой жизнью. Недаром в ранних дневниковых запи­сях есть и такая: «Каждый исторический факт необходимо объяснять человечески».

Сам писатель утверждал, что в период рабо­ты над романом у него составилась целая биб­лиотека книг об эпохе 1805 – 1812гг. и везде, где речь идет о действительных событиях и реальных ис­торических лицах, он опирается на докумен­тальные источники, а не на собственный вымы­сел. Среди использованных Толстым источни­ков сочинения русских и французских истори­ков, например А. Михайловского-Данилев­ского и А. Тьера, записки участников событий тех лет: Ф. Глинки, С. Глинки, И. Лажечнико­ва, Д. Давыдова, И. Радожицкого и др., произ­ведения художественной литературы - сочине­ния В. Жуковского, И. Крылова, М. Загоскина. Писатель воспользовался также графическими изображениями мест главных сражений, устны­ми рассказами очевидцев событий, частной пе­репиской того времени и собственными впечат­лениями от поездки на Бородинское поле.

Серьезное исследование исторических ис­точников, всестороннее изучение эпохи позво­лили Толстому выработать свой взгляд на изо­бражаемые события, о чем писал он М. П. По­годину в марте 1868г.: «Мой взгляд на историю не случайный парадокс, который на минутку занял меня. Мысли эти - плод всей умственной рабо­ты моей жизни и составляют нераздельную часть того миросозерцания, которое Бог один знает, какими трудами и страданиями вырабо­талось во мне и дало мне совершенное спокой­ствие и счастье». Именно мысли об истории ста­ли основой этого романа, опирающегося на продуманную и выношенную автором истори­ко-философскую концепцию.

Кутузов проходит через всю книгу, почти не изменяясь внешне: старый человек с седой головой «на огромном тол­щиной теле» , с чисто промытыми складками шрама там, «где измаильская пуля пронизала ему голову». Он «мед­ленно и вяло» идет перед полками на смотре в Браунау; дремлет на военном совете перед Аустерлицем и тяжело опускается на колени перед иконой накануне Бородина. Он почти не меняется и внутренне на протяжении всего рома­на: в начале войны 1805 года перед нами тот же спокой­ный, мудрый, всепонимающий Кутузов, что и в конце Оте­чественной войны 1812 года.

Он человек, и ничто человеческое ему не чуждо: ста­рый главнокомандующий устает, с трудом садится на лошадь, с трудом выходит из коляски; на наших глазах он медленно, с усилием жует жареную курицу, увлеченно чи­тает легкий французский роман, горюет о смерти старого друга, злится на Бенигсена, подчиняется царю, светским тоном говорит Пьеру: «Имею честь быть обожателем суп­руги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам...». И при всем этом, в нашем сознании он стоит особо, отдельно от всех людей; мы догадываемся о его внутрен­ней жизни, которая не меняется за семь лет, и преклоняем­ся перед этой жизнью, ибо она заполнена ответственнос­тью за свою страну, и ни с кем он не делит эту ответствен­ность, несет ее сам.

Еще во время Бородинской битвы Толстой подчерки­вал, что Кутузов «не делал никаких распоряжений, а толь­ко соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему». Но он «отдавал приказания, когда это требовалось подчиненным» , и кричал на Вольцогена, привезшего ему известие, что русские бегут.

Противопоставляя Кутузова Наполеону, Толстой стремится показать, как спокойно Кутузов отдастся воле событий, как мало, в сущности, он руководит войсками, зная, что «участь сражений» решает «неуловимая сила, на­зываемая духом войска».

Но, когда нужно, он руководит армиями и отдает при­казы, на которые никто другой не осмелился бы. Шенграбенская битва была бы Аустерлицем без решения Кутузо­ва отправить отряд Багратиона вперед через Богемские горы. Оставляя Москву, он не только хотел сохранить рус­скую армию, - он понимал, что наполеоновские войска раз­бредутся по огромному городу, и это приведет к разложе­нию армии - без потерь, без сражений начнется гибель французского войска.

Войну 1812 года выиграл народ, руководимый Куту­зовым. Он не перехитрил Наполеона: он оказался муд­рее этого гениального полководца, потому что лучше понял характер войны, которая не была похожа ни на одну из предыдущих войн.

Не только Наполеон, но и русский царь плохо пони­мал характер войны, и это мешало Кутузову. «Русская ар­мия управлялась Кутузовым с его штабом и государем из Петербурга». В Петербурге составлялись планы войны, Ку­тузов должен был руководствоваться этими планами.

Кутузов считал правильным ждать, пока разложивша­яся в Москве французская армия сама покинет город. Но со всех сторон на него оказывалось давление, и он вынужден был отдать приказ к сражению, «которого он не одобрял».

Грустно читать о Тарутинском сражении. В первый раз Толстой называет Кутузова не старым, но дрях­лым - этот месяц пребывания французов в Москве не прошел даром для старика. Но и свои, русские генералы вы­нуждают его терять последние силы. Кутузову перестали беспрекословно повиноваться - в день, поневоле назначен­ный им для сражения, приказ не был передан войскам - и сражение не состоялось.

Впервые мы видим Кутузова вышедшим из себя: «тря­сясь, задыхаясь, старый человек, придя в то состояние бе­шенства, в которое он в состоянии был приходить, когда валялся по земле от гнева» , напустился на первого попав­шегося офицера,«крича и ругаясь площадными словами...

- Это что за каналья еще? Расстрелять мерзавцев! - хрипло кричал он, махая руками и шатаясь».

Почему мы прощаем Кутузову и бешенство, и ругань, и угрозы расстрелять? Потому что знаем: он прав в своем нежелании дать сражение; он не хочет лишних потерь. Его противники думают о наградах и крестах, иные - самолю­биво мечтают о подвиге; но правота Кутузова выше всего: он не о себе заботится, а об армии, о стране. Поэтому мы так жалеем старого человека, сочувствуем его крику, и не­навидим тех, кто довел его до состояния бешенства.

Сражение все-таки на другой день состоялось - и была одержана победа, но Кутузов не очень радовался ей, пото­му что погибли люди, которые могли бы жить.

После победы он с солдатами остается самим собой - спра­ведливым и добрым старым человеком, чей подвиг совер­шен, и люди, стоящие вокруг, любят его, верят ему.

Но как только он попадает в окружение царя, так на­чинает чувствовать, что его не любят, а обманывают, ему не верят, а за спиной подсмеиваются над ним. Поэтому в присутствии царя и его свиты на лице Кутузова уста­навливается «то самое покорное и бессмысленное выраже­ние, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал при­казания государя на Аустерлицком поле».

Но тогда было поражение - хотя не по его вине, а по царской. Теперь - победа, одержанная народом, избравшим его своим предводителем. Царю приходится понять это.

«Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза гра­фу Толстому, который, с какой-то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.

Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1-й степени». Толстой называет высший орден государства сперва «маленькой вещицей», а потом «предметом». Почему так? Потому что никакие награды не могут измерить того, что сделал Кутузов для своей страны.

Он выполнил свой долг до конца. Выполнил, не думая о наградах, - он слишком многое знает о жизни, чтобы желать наград. Автор «Войны и мир» ставит вопрос: «Но каким образом этот старый человек, один в противность мнению всех, мог угадать так верно значение народного смысла событий, что ни разу во всю свою деятельность не изменил ему?». Он смог это сделать, отвечает Толстой, потому что в нем жило «народное чувство», роднившее его со всеми истинными защитниками родины. Во всех деяниях Кутузова лежало народное и потому истинно великое и непобедимое начало.

«Представителю народной войны ни­чего не оставалось, кроме смерти. И он умер». Так кончает Толстой последнюю главу о войне.

Наполеон двоится в наших глазах: невозможно забыть коротенького человека с толстыми ногами, пахнущего оде­колоном, - таким предстает Наполеон в начале третьего тома «Войны и мира». Но невозможно забыть и другого Наполеона: пушкинского, лермонтовского - могучего, тра­гически величественного.

По теории Толстого, Наполеон был бессилен в рус­ской войне: он «был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит».

Толстой был необъективен в отношении Наполеона: этот гениальный человек многое определил в истории Ев­ропы и всего мира, и в войне с Россией он не был бессилен, а оказался слабее своего противника - «сильнейшего ду­хом», как сказал сам же Толстой.

Наполеон – это индивидуализм в крайнем своем выражении. Но в структуру бонапартизма неизбежно входит актерство, т.е. жизнь на подмостках, под взглядом зрителей. Наполеон неотделим от фразы и жеста, он играет того, каким, по его представлению, видит его армия. «В каком свете я представлюсь им!» - вот его постоянный рефрен. Напротив, Кутузов всегда ведет себя так, «точно как будто и не было этих 2000 людей, которые не дыша смотрели на него».

На первых же страницах «Войны и мира» возникает острый спор о Наполеоне, его начинают гости салона знатной дамы Анны Павловны Шерер. Заканчивается этот спор лишь в эпилоге романа.

Для автора романа не только не было ничего привле­кательного в Наполеоне, но, напротив, Толстой всегда считал ого человеком, у которого «были помрачены ум и совесть» и поэтому все его поступки «были слишком противоположны правде и добру...». Не государственный дея­тель, умеющий читать в умах и душах людей, а избало­ванный, капризный и самовлюбленный позер,- таким предстает император Франции во многих сценах романа. Вспомним, например, сцену приема Наполеоном рус­ского посла Балашева, приехавшего с письмом от импе­ратора Александра. «Несмотря на привычку Балашева к придворной торжественности,--пишет Толстой,- роскошь и пышность двора Наполеона поразили его». Принимая Балашева, Наполеон все рассчитал для того, чтобы про­извести на русского посла неотразимое впечатление силы и величия, могущества и благородства. Он принял Балашева в «самое выгодное свое время - утром». Он был наряжен в «самый, по его мнению, величественный свой костюм - открытый мундир с лентой legion d " honneur на белом пикейном жилете и ботфорты, которые употреблял для верховой езды». По его указанию были сделаны разные приготовления для приема русского посла. «Сбор Честящей свиты у подъезда был тоже рассчитан». Описывая, как проходила беседа Наполеона с русским послом, Толстой отмечает яркую подробность. Как только Наполеон стал раздражаться, «лицо его дрогнуло, лева икра ноги начала мерно дрожать».

Решив, что русский посол всецело перешел на его сто­рону и «должен радоваться унижению своего бывшего господина», Наполеон захотел «обласкать» Балашова. Он «поднял руку к лицу сорокалетнего русского генерала, и, .пая в его за ухо, слегка дернул...». Оказывается, что этот унижающий человеческое достоинство жест считался «ве­личайшей честью и милостью при французском дворе».

Среди других подробностей, характеризующих Наполе­она, в той же сцене отмечена его манера «смотреть мимо» собеседника.

Встретив русского посла, он «взглянул в лицо Бала­шова своими большими глазами и тотчас же стал смотреть мимо него». Толстой задерживается на этой подробности и находит нужным сопроводить ее авторским коммента­рием. «Очевидно было ,- говорит писатель,- что его не интересовала нисколько личность Балашова. Видно было, что только то, что происходило в его душе, имело интерес для него. Все, что было вне его, не имело для него значения, потому что все в мире, как ему казалось, зависело только от его воли».

В эпизоде с польскими уланами, бросившимися в реку Вилию, чтобы угодить императору. Они тонули, а Наполеон даже не глядел на них.

Проезжая по Аустерлицкому полю сражения, Наполеона проявил полнейшее равнодушие к убитым, раненым и умирающим.

Характернейшей чертой французского императора Толстой считал «яркие умственные способности, затемнен­ные безумием самообожания».

Мнимое величие Наполеона с особенной силой облича­ется в сцене, изображающей его на Поклонной горе, откуда он любовался дивной панорамой Москвы. «Вот она столица; она лежит у моих ног, ожидая судьбы своей... Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица...».

Показывая неизбежность краха притязаний Наполео­на на создание всемирной империи под его верховной властью, Толстой развенчивал культ сильной личности, культ «сверхчеловека». Резкое сати­рическое обличение культа Наполеона на страницах «Вой­ны и мира», как мы видим, сохраняют свое значение и в наши дни.

Для Толстого всегда главное, лучшее качество, кото­рое он ценит в людях, - человечность. Бесчеловечен Напо­леон, одним взмахом руки посылающий на гибель сотни людей. Всегда человечен Кутузов, стремящийся и в жесто­кости войны сохранить жизнь людей.

Это же естественное - по мысли Толстого - чувство человечности живет теперь, когда враг изгнан, в душах про­стых солдат; в нем и заключено то высшее благородство, которое может проявить победитель.

«Мысль народная» и основные способы ее реализации в произведении. Толстой о роли народа в истории

Такие яркие черты, как незрелость, мечтательность, мягкотелость и бла­годушие, которые в своем развитии приводят к всепрощению, к непротивлению злу насилием Толстой дал в образе Платона Каратаева.

Тип Платона Каратаева раскрывает лишь одну из сторон облика народа в войне 1812 года, одно из проявлений харак­тера и настроений русского крепостного крестьянства. Другие его стороны, такие, как чувство патриотизма, смелость и актив­ность, вражда и недоверие к помещику, наконец, прямые бун­тарские настроения, нашли свое не менее яркое и правдивое отражение в образах Тихона Щербатого, ростовского Данилы, богучаровских мужиков. Рассматривать образ Платона Кара­таева вне всей системы образов романа, воплощающих облик народа, ошибочно. Не следует преувеличивать также силу реакционной тенденции в мировоззрении Толстого 60-х годов. Толстой с не меньшей сим­патией относится к Тихону Щербатому как выразителю деятель­ного начала в народном характере. Наконец, необходимо и более вдумчиво и беспристрастно подойти к самому образу Каратаева.

Одинаковое отношение к людям независимо от их положения в жизни, любовь к людям, особенно попавшим в беду, желание пожалеть, утешить и приласкать человека, переживающего горе или несчастье, любознательность и участие к жизни каждого человека, любовь к природе, ко всему живому - таковы нравст­венно-психологические черты Каратаева. Толстой отмечает в нем также артельное начало; восхищение Каратаева теми, кто сумел пожертвовать собой для общей радости и удовлетворения. В противоположность мирским трутням, Каратаев не знает, что такое праздность: даже в плену он всегда занят каким-ли­бо трудом. Толстой подчеркивает трудовую основу личности Каратаева. Как и всякий другой трудолюбивый крестьянин, он умеет все делать, что потребно в крестьянском быту, о кото­ром он отзывается с великим уважением. Даже долгая и трудная солдатская служба не уничтожила в Каратаеве трудового кресть­янина. Все эти черты исторически верно передают некоторые особенности нравственно-психологического облика русского патриархального крестьянства с его трудовой психологией, любо­знательностью, отмеченной и Тургеневым в «Записках охот­ника», с воспитанным в нем общинным бытом артельным нача­лом, с присущим ему тем доброжелательным, гуманным и добро­душным отношением к людям, попавшим в беду, которое в рус­ском крестьянстве выработали века его собственных страданий. Повеявший на Пьера дух простоты и правды, присущий Карата­еву, выражал черту правдоискательства, свойственную русскому народному типу крепостной поры. Не без влияния вековечной народной мечты о правде переселялись и богучаровцы на мифические, но такие реальные для них «теп­лые реки». Определенной части крестьянства были, несомненно, присущи и то смирение и покорность перед ударами жизни, которые определяют отношение к ней Каратаева.

Бесспорно, что смирение и покорность Каратаева идеали­зируются Толстым. Каратаевщина в смысле обреченности чело­века его судьбе была связана с той философией фатализма, которой пропитаны публицистические рассуждения Толстого в романе. Каратаев - убежденный фаталист. По его мнению, нельзя человеку осуждать других, протестовать против неспра­ведливости: все, что ни делается,- к лучшему, всюду прояв­ляется «божий суд», воля провидения. «Еще в начале 60-х го­дов Толстой, задумывая повесть из крестьянского быта, писал о ее герое: «Не сам живет, а бог водит». Этот замысел он реа­лизовал в Каратаеве» ,- замечает С. П. Бычков. И хотя Тол­стой показывает, что позиция непротивления злу привела Ка­ратаева к бесполезной гибели от вражеской пули где-то в ка­наве, он в образе Платона Каратаева идеализировал черты наивного патриархального крестьянства, его отсталость и заби­тость, его политическую невоспитанность, бесплодную мечта­тельность, его незлобивость и всепрощение. Тем не менее Каратаев не «искусственно сконструированный» юродствующий мужичок. Его образ воплощает вполне реальную, но раздутую, идеализированную писателем сторону нравственного и психоло­гического облика русского патриархального крестьянства.

К народной России относятся и по своему происхождению, и по складу характера, и по своему миросозерцанию такие пер­сонажи романа, как простые армейские офицеры Тушин и Тимохин. Выходцы из народ­ной среды, люди, не имевшие никакого касательства к «креще­ной собственности», они по-солдатски смотрят на вещи, потому что сами были солдатами. Незаметный, но подлинный геро­изм был естественным проявлением их нравственной натуры как и повседневный обычный героизм солдат и партизан. В изображении Толстого они такое же воплощение народно-национальной стихии, как и Кутузов, с которым Тимохин прошел суровый воинский путь начиная еще с Измаила. Они выражают собой самую сущность русской армии. В системе образов романа за ним следует Васька Денисов, с которым мы уже вступаем в привилегированный мир. В военных типах романа Толстой воссоз­дает все ступени и переходы в русской армии того времени от безыменного солдата, почувствовавшего Москву за собой, и до фельдмаршала Кутузова. Но и военные типы располагаются по двум линиям: одна связана с воинскими трудами и подвигами, с простотой и человечностью взглядов и отношений, с честным выполнением долга; другая - с миром привилегий, блестящих карьер, «рублей, чинов, крестов» и вместе с тем трусости и рав­нодушия к делу и к долгу. Именно так обстояло дело и в реаль­ной исторической русской армии того времени.

Народная Россия воплощена в романе и в образе Наташи Ростовой. Рисуя типы русскую девушку Тол­стой связывает ее необычность с нравственным влиянием на нее народной среды и народных обычаев. Наташа - дворянка по происхождению, по окружающему ее миру, но ничего помещичье-крепостнического в этой девушке нет. При­мечательно то, что к Наташе с любовью относятся слуги, кре­постные люди, всегда охотно, с радостной улыбкой исполняющие ее поручения. Ей в высшей степени присуще чувство близости ко всему русскому, ко всему народному - и к родной природе, и к простым русским людям, и к Москве, и к русской песне и пляске. Она «умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в манере матери, и во всяком рус­ском человеке» . Русское народное начало в быту дядюшки при­вело в восторг и возбуждение чуткую Наташу, в душе которой это начало всегда является главным и определяющим. Николай, ее брат, просто забавляется, переживает удовольствие, Наташа же погружается в родной ее душе мир, переживая радость от непосредственного общения с ним. Это чувствуют дворовые люди дядюшки, в свою очередь восхищенные простотой и душевной близостью к ним этой барышни-графини. Наташа переживает в этом эпизоде те же чувства, которые переживал Андрей Болконский в общении со своим полком и Пьер Безухов в бли­зости с Каратаевым. Нравственное и патриотическое чувство сближало Наташу с народной средой, как сблизило с этой сре­дой Пьера и князя Андрея их духовное развитие. Органически связанную с русской народной культурой Наташу Толстой явно противопоставляет наносной лицемерной фальшивой «культуре» сентиментальной Жюли Карагиной. В то же время Наташа от­лична и от Марьи Болконской с ее религиозно-нравственным миром.

Ощущение связи с родиной и чистота непосредственного нравственного чувства, которое Толстой особенно высоко ценил в людях, обусловило то, что Наташа также естественно и про­сто совершила свой патриотический поступок при оставлении Москвы, как естественно и просто совершал свои подвиги Тихон Щербатый или делал свое великое дело Кутузов.

Она принадлежала к тем русским женщинам, черты которых вскоре после «Войны и мира» прославил Некрасов. От передовой девушки 60-х годов ее отли­чают не нравственные качества, не неспособность к подвигу и самопожертвованию,- Наташа готова к ним, а лишь обуслов­ленные временем особенности ее духовного развития. Тол­стой выше всего ценил в женщине жену и мать, но его восхищение материнскими и семейными чувствами у На­таши не противоречило нравственному идеалу русского народа.

Кроме того, именно народная сила определила победу русских на войне. Толстой считает, что не распоряжения командования, не планы и диспозиции определили нашу победу, а множество простых, естественных поступков отдельных людей: то, что«мужики Карп и Влас... и все бесчисленное множество таких мужиков не везли сена в Москву за хоро­шие деньги, которые им предлагали, а жгли его» ; то, что «партизаны уничтожали Великую армию по частям», что партизанских отрядов «различных величин и характеров были сотни... Был дьячок начальником партии, взявший в месяц несколько сот пленных. Была старостиха Василиса, побившая сотни французов».

Толстой совершенно точно понял значение того чув­ства, которое создало партизанскую войну, заставило лю­дей поджигать свои дома. Выросшая из этого чувства, «ду­бина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой, и... не разбирая ничего, поднима­лась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».

Мастерство психологического анализа Толстого

Отличительной особенностью творчества Тол­стого является изучение нравственных сторон че­ловеческого существования. Как писателя-реа­листа проблемы общества интересовали и волно­вали его, прежде всего, с точки зрения морали. Источник зла писатель видел в духовном несо­вершенстве личности, и потому важнейшее место отводил нравственному самосознанию человека.

Герои Толстого проходят нелегкий путь поис­ка добра и справедливости, ведущий к постиже­нию общечеловеческих проблем бытия. Автор наделяет своих героев богатым и противоречи­вым внутренним миром, который открывается читателю постепенно, на протяжении всего про­изведения. Такой принцип создания образа ле­жит, прежде всего, в основе характеров Пьера Безухова, Андрея Болконского, Наташи Росто­вой.

Один из важных психологических приемов, который использует Толстой, - это изображение внутреннего мира героя в его развитии. Анализи­руя ранние произведения писателя, Н. Г. Черны­шевский пришел к выводу, что «диалектика ду­ши» - одна из ярких особенностей творческого метода писателя.

Толстой раскрывает перед читателями слож­ный процесс становления личности героев, ядром которого становится самооценка челове­ком своих мыслей, поступков. Например, Пьер Безухов постоянно подвергает сомнению, анали­зирует совершаемые им действия. Он ищет при­чины своих ошибок и находит их всегда в себе са­мом. В этом Толстой видит залог становления нравственно цельной личности. Писателю уда­лось показать, как путем самосовершенствова­ния человек создает себя. На глазах читателя Пьер - вспыльчивый, не держащий слова, веду­щий бесцельный образ жизни, хотя и велико­душный, добрый, открытый - становится «важ­ным и нужным человеком общества», мечтающим о создании союза «всех честных людей» для «общего блага и общей безопасности».

Нелегок путь героев Толстого к искренним чувствам, стремлениям, не подверженным лож­ным законам общества. Такова «дорога чести» Андрея Болконского. Не сразу он открывает для себя истинную любовь к Наташе, скрываемую за маской лживых представлений о чувстве собственного достоинства; трудно дается ему проще­ние Курагина, «любовь к этому человеку», кото­рая все же наполнит «его счастливое сердце». Перед смертью Андрей обретет «любовь, кото­рую проповедовал Бог на земле», но жить на этой земле ему уже не суждено. Долог был путь Бол­конского от поисков славы, удовлетворения сво­его честолюбия к состраданию и любви к ближним, он прошел этот путь и отдал за него дорогую цену - жизнь.

Подробно и точно передает Толстой нюансы психологического состояния героев, что руково­дит ими в совершении того или иного поступка. Автор намеренно ставит перед своими героями, казалось бы, неразрешимые проблемы, наме­ренно «заставляет» их совершать неблаговидные поступки, чтобы показать и сложность человече­ских характеров, их неоднозначность, и путь преодоления, очищения души человеческой. Как ни горька была чаша стыда и самоуничиже­ния, которую испила Наташа, встретив Курагина, но она вынесла это испытание с достоинст­вом. Ее мучило не собственное горе, а то зло, ко­торое она причинила князю Андрею, и вину ви­дела только свою, а не Анатоля.

Раскрытию духовного состояния героев спо­собствуют внутренние монологи, которые Тол­стой использует в художественном повествова­нии. Невидимые со стороны переживания под­час ярче характеризуют героя, нежели его по­ступки. В Шенграбенском сражении Николай Ростов впервые столкнулся со смертью: «Что это за люди?.. Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?» . И ав­торский комментарий дополняет психологическое состояние человека на войне, во время ата­ки, где невозможно установить границы между смелостью и трусостью: «Ему вспомнилась лю­бовь к нему его матери, семьи, друзей, и намере­ние неприятелей убить его показалось невоз­можно» . Еще не раз испытает подобное состоя­ние Николай, прежде чем преодолеет в себе чув­ство страха.

Нередко использует писатель такое средство психологической характеристики героев, как сон. Это помогает раскрыть тайники человече­ской психики, процессы, не контролируемые разумом. Во сне Петя Ростов слышит музыку, на­полняющую его жизненной силой и желанием совершать великие дела. И смерть его воспринимается читателем как оборвавшийся музыкаль­ный мотив.

Дополняют психологический портрет героя его впечатления от окружающего мира. Причем у Толстого это передается нейтральным рассказ­чиком через чувства и переживания самого ге­роя. Так, эпизод Бородинской битвы читатель видит глазами Пьера, а Кутузов на военном сове­те в Филях передается через восприятие кресть­янской девочки Малаши.

Принцип контраста, противопоставления, антитезы - определяющий в художественной структуре «Войны и мира» - выражен и в пси­хологических характеристиках героев. Как по-разному называют солдаты князя Андрея - «наш князь», и Пьера - «наш барин»; как по-разному герои ощущают себя в народной среде. Восприятие людей «пушечным мясом» не один раз возникает у Болконского в противовес едине­нию, слиянию Безухова с солдатами на Бородин­ском поле и в плену.

На фоне масштабного, эпического повествова­ния Толстому удается проникнуть в глубины че­ловеческой души, показать читателю развитие внутреннего мира героев, путь их нравственного совершенствования или процесс морального опустошения, как в случае с семьей Курагиных. Все это позволяет писателю раскрыть свои этиче­ские принципы, увлечь за собой читателя на путь собственного самосовершенствования. Как говорил Л.Н. Толстой, на­стоящее произведение искусства делает то, что в сознании воспринимающего уничтожается раз­деление между ним и художником, и не только между ним и художником, но и между ним и все­ми людьми.

Летописные традиции в романе. Символические образы в произведении

Исторические рассуждения Толстого - это скорее надстройка над его художественным видением истории, чем его основа. И надстройка эта имеет, в свою очередь, важную художественную функцию, от которой ее не следует отрывать. Исторические рассуждения усиливают художественный монументализм «Войны и мира» и сходны с отступлениями древнерусских летописцев от рассказываемого. В той же мере, что и у летописцев, эти исторические рассуждения расходятся в «Войне и мире» с фактической стороной дела и в известной мере внутренне противоречивы. Они напоминают стихийно возникающие у летописца моральные наставления читателям. Эти отступления летописца возникают применительно к тому или иному случаю, но не являются целостным осмыслением всего хода истории.

Б. М. Эйхенбаум первый сравнил Толстого с летописцем, но сходство это заметил в своеобразной непоследовательности изложения, которую он, вослед И. П. Еремину, считал присущей летописанию.

Древнерусский летописец, однако, по-своему последовательно излагал происходившее. Правда, в отдельных случаях - там, где факты вступали в соприкосновение с его религиозным мировоззрением, - происходила как бы вспышка его проповеднического пафоса и он пускался в рассуждения о «казнях божиих», подвергая этому своему идеологическому истолкованию только незначительную часть того, о чем рассказывал.

Толстой как художник, как и летописец-рассказчик, гораздо шире исторического моралиста. Но рассуждения Толстого об истории обладают, однако, важной художественной функцией, подчеркивая значительность художественно изложенного, сообщая роману необходимую ему летописную медитативность.

Работе над «Войной и миром» предшествовали не только увлечение Толстого историей, внимание к жизни крестьянина, но и усиленные и серьезные занятия педагогикой, вылившиеся в создание специальной, профессионально написанной учебной литературы и книг для детского чтения. И именно в период занятий педагогикой приходит к Толстому увлечение старинной русской литературой и фольклором. В «Войне и мире» как бы слились три стихии, три потока: это интерес Толстого к истории, в особенности европейской и русской, появившийся у писателя почти одновременно с началом его литературной деятельности, это и постоянное, с молодых лет сопутствующее Толстому стремление понять народ, помочь ему и, наконец, слиться с ним, это и весь запас духовных богатств и знаний, воспринятых и полученных писателем через литературу. И одно из самых сильных литературных впечатлений времени, предшествовавшего работе над романом,- так называемая Толстым „народная литература.

С 1871 года писатель приступил к непосредственной работе над «Азбукой», куда, как известно, вошли извлечения из «Несторовой летописи» и переработки житий. Материал же для «Азбуки» он начал собирать с 1868 г., тогда как работа над «Войной и миром» оставлена только в 1869 г. Сам же замысел «Азбуки» возник еще в 1859 г. Принимая во внимание тот факт, что Толстой начинал собственно писать свои произведения только после того, как хотя бы в основных чертах складывался замысел, после того, как был собран и осмыслен необходимый для работы материал, уверенно можно говорить о том, что годы создания «Войны и мира» - это годы, прожитые писателем и под впечатлением периодического обращения к памятникам древней литературы. Кроме того, изучая в качестве источника «Историю Государства Российского» Карамзина, Толстой постигал летописи.

Описание неба

Во время Аустрелицкого сражения Андрей Болконский был ранен. Когда он упал и увидел над собой небо, то он понял, что его стремление к Тулону – это бессмысленное и пустое. «Что это? я падаю? у меня ноги подкашиваются», - подумал он и упал на спину. Он раскрыл глаза, надеясь увидать, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, убит или нет рыжий артиллерист, взяты или спасены пушки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего уже, кроме неба, - высокого неба, не ясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками. "Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, - подумал князь Андрей, - не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, - совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава богу!..»

Описание дуба

Описание дуба в произведении весьма символично. Первое описание дается, когда Андрей Болконский едет весной в Отрадное. «На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными давно, видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюже, несимметрично растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.

"Весна, и любовь, и счастие! - как будто говорил этот дуб. - И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман. Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинакие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они - из спины, из боков. Как выросли - так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам». Увидев дуб, князь Андрей понимает, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая.

Второе описание дуба приведено, когда Болконский уже в начале июня возвращается из Отрадного. «Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого горя и недоверия - ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что это старик произвел их. "Да это тот самый дуб", - подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна - и все это вдруг вспомнилось ему».

Теперь он делает вывод, что «Нет, жизнь не кончена в тридцать один год… Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтоб я все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!»

Лысые Горы

Название "Лысые Горы", как и название имения Ростовых "Отрадное", действительно, глубоко неслучайно и символично, но смысл его, по крайней мере, неоднозначен. Словосочетание "Лысые Горы" ассоциируется с бесплодностью (лысые) и с возвышением в гордости (горы, высокое место). И старого князя, и князя Андрея отличают и рационалистичность сознания (по Толстому, духовно не плодотворная, в противоположность естественности простоты Пьера и правде интуиции, свойственной Наташе Ростовой), и гордость. Кроме того, Лысые Горы, - по-видимому, своеобразная трансформация названия имения Толстых Ясная Поляна: Лысые (открытые, незатененные) - Ясная; Горы - Поляна (и по контрасту "высокое место - низина"). Как известно, описание жизни в Лысых Горах (и в Отрадном) навеяно впечатлениями яснополянского семейного быта.

Тит, грибы, пчельник, Наташа

Накануне Аустерлицкого сражения на дворе Кутузова слышались голоса укладывавшихся денщиков; один голос, вероятно кучера, дразнившего старого кутузовского повара, которого знал князь Андрей и которого звали Титом, говорил:

- "Тит, а Тит?

-Ну, - отвечал старик.

-Тит, ступай молотить, - говорил шутник.

"И все-таки я люблю и дорожу только торжеством над всеми ими, дорожу этой таинственной силой и славой, которая вот тут надо мной носится в этом тумане!"

Поддразнивающая, "автоматически" повторяющаяся реплика кучера, вопрос, не требующий ответа, выражает и подчеркивает абсурдность и ненужность войны. С нею контрастируют беспочвенные и "туманные" (очень значимо упоминание о тумане) мечты князя Андрея. Эта реплика повторяется немного ниже, в главе XVIII, описывающей отступление русской армии после Аустерлицкого разгрома:

"-Тит, а Тит! - сказал берейтор.

-Чего? - рассеянно отвечал старик.

-Тит! Ступай молотить.

-Э, дурак, тьфу! - сердито плюнув, сказал старик. Прошло несколько времени молчаливого движения, и повторилась опять та же шутка".

Имя "Тит" символично: святой Тит, праздник которого приходится на 25 августа старого стиля, в народных представлениях ассоциировался с молотьбой (на это время приходился разгар молотьбы) и с грибами. Молотьба в народной поэзии и в "Слове о полку Игореве" - метафора войны; грибы в мифологических представлениях связываются со смертью, с войной и с богом войны Перуном.

Назойливо повторяющееся упоминание имени Тита, ассоциирующееся с бессмыслицей ненужной и непонятной войны 1805 года, контрастирует с героическим, возвышенным звучанием этого же имени в прославляющих Александра I стихах.

Больше имя Тита в "Войне и мире" не появляется, но один раз оно дано в подтексте произведения. Перед Бородинским сражением Андрей Болконский вспоминает, как "Наташа с оживленным, взволнованным лицом рассказывала ему, как она в прошлое лето, ходя за грибами, заблудилась в большом лесу" . В лесу она встретила старика пчельника.

Воспоминание князя Андрея о Наташе, заблудившейся в лесу, в ночь накануне Бородинского сражения, накануне возможной смерти, конечно, не случайно. Грибы ассоциируются с днем святого Тита, а именно праздник святого Тита, 25 августа старого стиля, был кануном Бородинского сражения - одного из самых кровопролитных в истории войн с Наполеоном. Урожай грибов ассоциируется с громадными потерями обеих армий в Бородинской битве и со смертельным ранением князя Андрея при Бородине.

Сам же день Бородинского сражения - 26 августа старого стиля - был днем праздника святой Наталии. Грибы как знак смерти неявно противопоставлены Наташе как образу торжествующей жизни (латинское по происхождению имя Natalia означает "рождающая"). Старый пчельник, которого встречает Наташа в лесу, также, очевидно, олицетворяет начало жизни, контрастирующее с грибами и темнотой леса. В «Войне и мире» «роевая» жизнь пчел - символ естественной человеческой жизни. Показательно, что пчелиный промысел считается один из тех, которые требуют нравственной чистоты и праведной жизни перед Богом.

Гриб - но в метафорическом значении - встречается в тексте "Войны и мира" несколько позднее, и, опять-таки, в эпизоде, изображающем князя Андрея и Наташу. Наташа в первый раз входит в комнату, где лежит раненый Болконский. «В избе этой было темно. В заднем углу у кровати, на которой лежало что-то, на лавке стояла нагоревшая большим грибом сальная свечка» . Форма гриба, упоминание о грибе и здесь символичны; гриб ассоциируется со смертью, с миром мертвых; нагар в форме гриба не дает распространиться свету: «В избе этой было темно". Темнота наделена признаками небытия, могилы. Не случайно сказано: "В заднем углу, у кровати, на которой лежало что-то» - не кто-то, а что-то, то есть князь Андрей описывается в восприятии еще не различающей предметы в темноте Наташи как тело, как словно бы покойник. Но всё меняется: когда «нагоревший гриб свечки свалился, и она ясно увидела лежащего … князя Андрея, такого, каким она всегда его видела», живого. Значит, очевидны, и фонетические, звуковые ассоциации между словами "гриб" и "гроб", и подобие шляпки "гриба" крышке гроба.

Святой Николай Мирликийский, Николай Андреевич, Николай и Николенька

Несколько упоминаемых в "Войне и мире" храмов посвящено святому Николаю (Николе) Мирликийскому. Пьер по пути к Бородинскому полю спускается по дороге, ведущей «мимо стоящего на горе направо собора, в котором шла служба и благовестили ». Упоминание Толстого о можайском Никольском соборе не случайно. Можайск и его надвратный храм воспринимались как символические ворота Москвы, Московской земли, а святой Николай - как покровитель не только Можайска, но и всей Русской земли. Символично и имя святого, производное от греческого слова - "победа"; имя "Николай" означает "победитель народов", наполеоновская армия же состояла из солдат разных народов - "двунадесяти язык" (двадцати народов). В 12 верстах не доходя до Можайска, на Бородинском поле, у ворот Москвы русские одерживают духовную победу над армией Наполеона. Николай (Никола) Мирликийский особенно почитался на Руси; в простом народе его даже могли считать четвертым Богом кроме Троицы, "русским Богом"

Когда французский авангард вступил в Москву, "oколо середины Арбата, близ Николы Явленного, Мюрат остановился, ожидая известия от передового отряда о том, в каком положении находилась городская крепость "le Kremlin"" . Храм Николы Явленного выступает здесь в роли своеобразного символического замещения святого Кремля, вехи на подступах к нему.

Покидающие Москву наполеоновские войска и русские пленные проходят "мимо церкви", оскверненной французами: у ограды был поставлен стоймя "труп человека … вымазанный в лице сажей".Не названная церковь - это сохранившийся храм Николы Чудотворца (Николая Мирликийского) в Хамовниках. Изображение храма Николы в Хамовниках - это еще один пример указания на символическое значение святого Николы (Николая) и имени "Николай" в "Войне и мире": Никола Угодник словно бы выпроваживает из Москвы французов, которые осквернили его храм.

Действие Эпилога приходится на «канун зимнего Николина дня, 5 декабря 1820 года» . Престольный праздник в Лысых Горах, где собираются любимые толстовские герои, - праздник святого Николая. К зимнему Николину дню собираются вместе все оставшиеся в живых представители родов Ростовых и Болконских и Пьер Безухов; вместе оказываются главы, отцы семейств Ростовых - Болконских (Николай) и Безуховых - Ростовых (Пьер). Из старшего поколения - графиня Ростова.

Имя «Николай», очевидно, для Толстого не только «отцовское» имя (его отец Николай Ильич) и имя любимого рано умершего брата Николеньки, но и «победоносное» - Николаем звали Болконского-старшего, генерал-аншефа, которого ценили еще екатерининские полководцы и сама императрица; Николенькой зовут младшего из Болконских, в Эпилоге мечтающего о подвиге, о подражании героям Плутарха. Честным и храбрым военным стал Николай Ростов. Имя "Николай" - как бы «самое русское имя»: не случайно, все оставшиеся в живых из Ростовых и Болконских и Пьер, а также друг Николая Ростова Денисов в Эпилоге собираются в лысогорском доме к празднику Николы зимнего.

Тайны князя Андрея

В видениях князя Андрея таится очень глубокий и именно потому плохо передаваемый рациональным словом смысл.

"И пити-пити-пити" - можно предположить: этот неотмирный, неземной шелест, слышимый умирающим, напоминает повторяющееся слово "пить" (в форме инфинитива "пити", характерной и для высокого слога, для церковнославянского языка, и для слога простого, но для Толстого не менее возвышенного - для простонародной речи). Это напоминание о Боге, об источнике жизни, о "воде живой", это ее жажда.

"Вместе с этим, под звук этой шепчущей музыки, князь Андрей чувствовал, что над лицом его, над самой серединой воздвигалось какое-то странное воздушное здание из тонких иголок или лучинок". - Это и образ восхождения, невесомая лестница, ведущая к Богу.

"Это было белое у двери, это была статуя сфинкса…" - Сфинкс, крылатое животное с туловищем льва и головой женщины, из древнегреческого мифа задавал загадки Эдипу, не разгадавшему грозила смерть. Белая рубашка, которую так видит князь Андрей, есть тайна, и есть для него как бы образ смерти. Образ жизни для него - входящая чуть позже Наташа.

«Война и мир» как роман-эпопея

Появление «Воины и мира» было поистине величественным событием в развитии мировой литературы. Со времени «Челове­ческой комедии» Бальзака не появлялось произведений такого огромного эпического размаха, с таким масштабом в изобра­жении исторических событий, с таким глубоким проникнове­нием в судьбы людей, их нравственно-психологическую жизнь. Эпопея Толстого показала, что особенности национально-исто­рического развития русского народа, его историческое прошлое дают гениальному писателю возможность создания гигантских эпических композиций, подобных «Илиаде» Гомера. «Война и мир» свидетельствовала также о высоком уровне и глубине реалистического мастерства, достигнутых русской литературой всего за каких-нибудь тридцать лет после Пушкина. Нельзя не привести восторженных слов Н. Н. Страхова о могучем творе­нии Л. Н. Толстого. «Какая громада и какая стройность! Ниче­го подобного не представляет нам ни одна литература. Тысячи лиц, тысячи сцен, всевозможные сферы государственной и част­ной жизни, история, война, все ужасы, какие есть на земле, все страсти, все моменты человеческой жизни, от крика новорож­денного ребенка до последней вспышки чувства умирающего старика, все радости и горести, доступные человеку, всевозможные душевные настроения, от ощущения вора, укравшего чер­вонцы у своего товарища, до высочайших движений героизма и дум внутреннего просветления,- все есть в этой картине. А между тем ни одна фигура не заслоняет другой, ни одна сце­на, ни одно впечатление не мешают другим сценам и впечатле­ниям, все на месте, все ясно, все раздельно и все гармонирует между собою и с целым. Подобного чуда в искусстве, притом чуда, достигнутого самыми простыми средствами, еще не было на свете» [v].

Толстовским представлениям о действительности оптимально соответствует новый синтетический жанр. Толстой отвергал все традиционные жанровые определения, называл свое произведение просто «книгой», но вместе с тем проводил параллель между ним и «Илиадой». В советской науке утвер­дился взгляд на него как на роман-эпопею. Иногда предлагаются другие наименования: «новая, невидан­ная дотоле разновидность романа» (А. Сабуров), «ро­ман-поток» (Н. К. Гей), «роман-история» (Е, Н. Купре-янова), «социальная эпопея» (П, И. Ивипский)... По-ви­димому, наиболее приемлем термин «исторический роман-эпопея». Здесь органически, хотя иногда и про­тиворечиво сливаются свойства эпопеи, семейной хро­ники и романа: исторического, социально-бытового, психологического.

Явные признаки эпопейного начала в «Войне и мире» - ее объем и тематическая энциклопедичность. Толстой намеревался в своей книге «захватить все». Но дело не только во внешних признаках.

Древняя эпопея - повествование о минувшем, «эпи­ческом прошлом», отличном от настоящего и по обра­зу жизни, и по характерам людей. Мир эпоса - это «век героев», время, в некотором роде образцовое для времени читателя. Предмет эпопеи - со­бытия не просто значительные, но важные для всего народного коллектива. А. Ф. Лосев называет главным признаком любой эпопеи именно примат общего над индивидуальным. Отдельный герой в ней существует лишь в качестве выразителя (или антагониста) общей жизни.

Мир архаической эпопеи замкнут в самом себе, абсо­лютен, самодовлеющ, оторван от других эпох, «закруг­лен». У Толстого же «воплощение всего круглого» - Платон Каратаев. «Народно-эпическая, сказочно-бы­линная тенденция, ясно определившаяся к кошту рома­на, привела к появлению фигуры Платона Каратаева. Это было важно и необходимо для повышения жан­ра - для выведения его из исторического романа в народно-героическую эпопею...- писал Б. М. Эйхенбаум.- С другой стороны, рассказ о Кутузове доведен концу книги до агиографического стиля, что тоже было необходимо при определившемся повороте от романа к эпосу» . Внутренне родствен картине мира в эпопее и образ-символ водяного шара, приснившегося Пьеру. Недаром Фет назвал «Войну и мир» романом «круглым».

Однако образ шара естественно рассмотреть как символ не столько наличной, сколько желаемой, в идеале достижимой действительности. (Недаром этот сон оказывается следствием напряженнейших духовных метаний героя, а не их исходным пунктом и снится Пьеру после его разговора с солдатами, выражающими «вечную» народную мудрость жизни.) IT. К. Гей отмечает, то свести весь мир толстовского произведения к шару нельзя: этот мир -поток, мир романа, а шар - замкнутый в себе мир эпопеи . . "Правда, водяной шар - особый, вечно обновляющийся. Он обладает формой твердого тела, а вместе с тем не имеет острых углов и отличается неизбывной изменчивостью жидкости (сливающиеся и новь разъединяющиеся капли). Показателен смысл эпилога в трактовке С. Г. Бочарова: «Новой деятель­ности его (Безухова.- С. К.) не одобрил бы Каратаев, зато он бы одобрил семейную жизнь Пьера; так разде­ляются в итоге малый мир, домашний круг, где сохра­няется приобретенное благообразие, и мир большой, где снова круг размыкается в линию, путь, возобновляется «мир мысли» и «бесконечное стремление» . Мир ро­мана-эпопеи текуч и в то же время определенен в своих очертаниях, хотя в этой определенности, «замкнутости» есть и известная ограниченность. Истинная картина мира в произведении Толстого - действительно поток линейно направленный. Но она же - гимн эпическому состоянию мира. Состоянию, а не процессу.

Собственно романические элементы кардинально обновлены Толстым. Господствовавшая в XIX в. схема исторического романа, восходящая к опыту Вальтера Скотта, предполагала прямые авторские разъяснения отличий между эпохами, господство вымышленной (часто любовной) интриги; исторические герои и собы­тия играли роль фона. Роман обычно начинался с пуб­лицистического предисловия, где автор заранее объяс­нял принципы своего подхода к прошедшему. Затем следовала пространная экспозиция, в которой опять-таки сам автор раскрывал перед читателем ситуацию, характеризовал действующих лиц, их отношения меж­ду собой, иногда давал предысторию. Подробно и сразу целиком давались портреты, описания одежд, обстанов­ки и т. д.- отнюдь не по «лейтмотивному» принципу не полностью повторяющихся деталей, как это стало у Толстого. В «Войне и мире» все иначе. Толстой не раз принимался за предисловие к ней, но ни один ва­риант не довел до конца. Некоторые варианты пред­ставляют собой традиционную экспозицию. В оконча­тельном виде роман начинается с разговора - куска жизни, словно захваченного врасплох. Публицистиче­ские же рассуждения перенесены из начала (в преди­словии они традиционно считались вполне естествен­ными) в основной текст, где они, выражая идеи преоб­ладания общего над частным, «примыкают, главным образом, к эпопейному ряду»[x] по своему содержанию, однако по форме (монолог автора) резко отличают «Войну и мир» от безличных, «бесстрастных» эпопей древности и способствуют ее жанровой уникаль­ности.

Нет в романе Толстого и традиционной развязки. Писателя не могло удовлетворить обычное заверше­ние- смерть или счастливый брак героев и даже ге­роинь, исторически лишенных социальной активности, на которую были способны мужчины. «Когда все жиз­ненные проблемы женщины разрешались ее замужест­вом,- сказано в одной из теоретических работ,- роман

кончался свадьбой, а когда морально-экономические проблемы в самой жизни становятся сложнее, возни­кает и более сложная проблематика в литературе и решения уже лежат в иной плоскости». Для Толсто­го не типично ни то, ни другое традиционное заверше­ние. Его герои умирают или женятся (выходят замуж) задолго до конца романа. Писатель этим как бы под­черкивает принципиальную открытость романной струк­туры, развивающуюся в новейшей литературе.

Кульминация в «Войне и мире», как и в большин­стве исторических романов, совпадает с наиболее зна­чительным историческим событием. Но ее особен­ность- в расчлененности и многоступенчатости, соот­ветствующей эпопейному началу в книге. Древние эпо­пеи далеко не всегда имеют четко выделенные элемен­ты композиции, такие, как в концентрических сюжетах романов нового времени. Причина тому - содержательная. Характеры героев эпопеи последовательно не раз­виваются, сущность эпического героя состоит во всегдашней готовности к подвигу, реализация кото­рого является моментом производным. Поэтому герой или его антагонист могут внезапно исчезнуть из дей­ствия и столь же неожиданно вновь, появиться - после­довательность их пути так же неважна, как и их воз­можная духовная эволюция. Нечто подобное мы видим в «Войне и мире». Отсюда и «размытость» кульмина­ции; патриотические потенции народа могут развер­нуться в любое время, когда это будет необходимо.

В самом деле, кульминация - это не только Боро­дино, в генеральном сражении участвует пока лишь армия. «Дубина народной войны» - такой же вершинный композиционный эпизод для Толстого. А также оставление Москвы жителями, которые убеждены: «Под управлением французов нельзя было быть...» Каждая сюжетная линия, связанная с той или иной группой героев, имеет свой «вершинный» момент, Общая же кульминация «Войны и мира» совпадает с патриотиче­ским подъемом всех сил русского народа и распростра­няется на большую часть последних двух томов.

Жанровая специфика сказывается и в способе соче­тания отдельных эпизодов и звеньев. Деление на корот­кие главы, одинаковое для всех больших произведений Л. Толстого, облегчает восприятие, читатель получает возможность «перевести дыхание». Это не чисто техни­ческое деление, расчлененный эпизод воспринимается не как совпадающий с границами главы: эпизод-глава кажется более цельным. Но вообще действие распре­деляется не по главам, а по эпизодам. Внешне они со­единены без определенной последовательности, как бы хаотично. Сюжетные линии перебивают одна другую, начатое подробно сводится к пунктиру (например, раз­работка фигуры Долохова), целые линии пропадают вовсе и т. д. Этот способ соединения эпизодов свойст­вен древним героическим эпопеям. В них каждый эпи­зод самостоятельно значим именно потому, что герои­ческое содержание, потенции характеров заранее из­вестны. Поэтому отдельные эпизоды (отдельные былины, отдельные песни и легенды о героях «Махабхараты» или «Илиады») могут существовать незави­симо друг от друга, получать самостоятельную литера­турную обработку. Нечто подобное свойственно «Войне и миру» Толстого. Хотя толстовские характеры неизмеримо более подвижны, сложны и многообразны, чем в древних эпопеях, оценочная поляризация сил в «Войне и мире» не меньшая. Уже при чтении первых частей ясно, кто из персонажей потом окажется истин­ным героем. Эта черта принадлежит именно роману-эпопее. Изна­чальная проясненность положительных и отрицатель­ных характеров и делает возможной относительную самостоятельность эпизодов «Войны и мира». Толстой хотел, чтобы каждая часть сочинения имела не­зависимый интерес.

Самостоятельность эпизодов выражается даже в таком типичном свойстве эпопей, как наличие сюжет­ных противоречий. В разных эпизодах древней эпопеи характеры героев могли сочетать в себе (в значительной мере механисти­чески) не связанные между собой и даже противополож­ные черты, которые имели «независимый интерес» и в соответствии с содержанием отрывка легко допускали взаимоподстановку. Например, Ахилл в одних песнях «Илиады» - воплощенное благородство, в других - кровожадный злодей; почти везде - бесстрашный ге­рой, но иногда и трусливый беглец. Весьма несходен в разных былинах нравственный облик Алеши Поповича. Это не романическая текучесть характера, при которой закономерно изменяется один и тот же человек, это как бы сочетание в одном человеке черт разных людей. Нечто сходное есть и в «Войне и мире».

У Толстого при всех тщательнейших переделках, переписках и переизданиях романа-эпопеи остались не­увязки. Так, Долохов в сцене пари с англичанином пло­хо говорит по-французски, а в 1812 г. едет в разведку под видом француза. Василий Денисов сначала Дмитрич, а потом Федорович. Николая Ростова выдвинули вперед после Островненского дела, дали ему батальон гусаров, но уже после этого, в Богучарове, он опять командир эскадрона. Денисова, еще в 1805 г. произве­денного в майоры, в 1807 г. пехотный офицер называет ротмистром. Читатели всегда обращают внимание на то, что в эпилоге очень резко, как будто даже неподго­товленно, изменяется столь поэтичная прежде Наташа. Но не менее, если не более резкие перемены произошли и с ее братом. Ранее легкомысленный юнец, который в один вечер проигрывает 43 тысячи, а в имении может лишь накричать без толку на управляющего, вдруг ста­новится умелым хозяином. В 1812 г. под Островной он, опытный командир эскадрона, прошедший две кампа­нии, совершенно теряется, ранив и пленив француза, а спустя несколько мирных лет угрожает, не задумываясь, рубить своих по приказу Аракчеева.

Наконец, как в старинных эпопеях, у Толстого воз­можны композиционные повторения. Нередко с одним эпическим персонажем случается то же или почти то же, что и с другим (стилистические и сюжетные кли­ше, наиболее характерные для фольклора). В «Войне и мире» отчетливо прослеживается параллелизм двух ранений Болконского с последующими духовными про­светлениями, его двух смертей - мнимой и подлинной. У Андрея и у Пьера (у обоих неожиданно) умирают нелюбимые жены - во многом потому, что автору нуж­но привести их к одной и той же Наташе.

В старинных эпопеях противоречия и клише в зна­чительной мере обусловливались устным характером их распространения, но далеко не только этим, что до­казывает сугубо литературный пример Толстого. На­лицо определенная общность эпического миросозерца­ния, своего рода «героической» концепции ушедшей в прошлое действительности, которая и диктует компози­ционную свободу, а вместе с тем сюжетную предсказуе­мость.

Между эпизодами «Войны и мира» существует и романическая связь. Но это не обязательно последова­тельное перетекание одного события в другое, как в традиционных романах. Художественная необходимость именно такого, а не иного расположения многих эпизо­дов (что подчас совершенно несущественно для эпо­пеи) определяется их «сопряжением» в более крупном единстве, иногда в масштабах всего произведения, по принципам аналогии или контраста. Так, описание ве­чера у Шерер (сущность жизни этого круга характери­зует Курагин с детьми) перебивается беседой дру­зей- Андрея и Пьера, которые противостоят бездухов­ности света; далее через того же Пьера действие рас­крывает оборотную сторону великосветской чопорно­сти- разгул офицеров на квартире Анатоля. Тем самым в трех первых эпизодах романа духовность предстает в окружении бездуховности разного рода.

Иногда эпизоды «сцепляются» через очень большие промежутки текста, составляя в конечном счете его гибкое единство. Принципы романической взаимосвязанности выражаются даже в типичнейших эпопейных элементах, например повторениях. Повторения у Толстого никогда не бывают простыми клише. Они всегда неполные, всегда «лейтмотивно» выявляют происшед­шие изменения, а порой - жизненный опыт персонажей, воздействие на них новых событий или других людей. Кутузов дважды - в Царево-Займище и в Филях - го­ворит о том, что заставит французов есть лошадиное мясо. Этим наглядно, подтверждается толстовский тезис о последовательности и неизменной уверенности муд­рого полководца, но вместе с тем контрастно сопостав­лены два его противоположных духовных состояния: воистину эпическое спокойствие, когда он только при­нимает пост главнокомандующего, и внутренняя потрясенность перед неизбежной сдачей Москвы. В древней эпопее такое «сцепление» характеров и мо­тивов совершенно исключено. Отдельные образы людей, как и отдельные эпизоды там свободны от взаимовлияния.

Учитывая «сцепление» всего романа, можно объяс­нить и метаморфозы Ростовых в эпилоге. Наташа - воплощение__любви к людям, для нее форма ничего не значит (в противоположность людям курагинского кру­га); поэтому Толстой любуется ею, когда она стано­вится матерью, не менее, нежели когда она была вос­торженной девушкой, и охотно извиняет ей внешнее неряшество. Николай после трусливого бегства в первом бою становится хорошим офицером, в эпилоге он показан хорошим хозяином. Рубить своих Николай угрожает явно сгоряча, к тому же Ростов давно отучен от любых неординарных мыслей - эта сторона его обли­ка подробно раскрыта в тильзитском эпизоде. Так от первой половины книги перебрасываются связующие нити к эпилогу, и внезапный, на первый взгляд, «пере­лом» в характере оказывается во многом мотивированным. Точно так же противоречия с чинами и должностями Ростова и Денисова могут быть объяснены не только эпопейной самостоятельностью разных эпизодов, но и тем отчасти пренебрежительным отношением к внешней стороне войны, которое характерно для исторической концепции автора. Таким образом, в одних и тех же эпизодах и деталях одновременно проявляются как эпопейное, так и более гибкое, диалектической романное начала.

Литература

  1. Бочаров С. Мир в «Войне и мире».- Вопр. литературы, 1970, № 8, с. 90.
  2. Гей Н. К.- О поэтике романа («Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение» Л. Н. Толстого), с. 126.
  3. Грабак И. Необходима эпика.- В кн.: Литература и время. Литературно-художественная критика в ЧССР. М., 1977, с. 197.
  4. Гусев И. Н. Жизнь Льва Николаевича Толстого. Л. Н. Толстой в расцвете художественного гения (1862-1877), с. 81.
  5. Долинина Н.Г. По страницам «Войны и мир». Заметки о романе Л.Н. Толстого «Война и мир» / оформ. Ю. Далецкой. – Изд. 5-е. СПб: ДЕТГИЗ-Лицей, 2004. – 256с.
  6. История русской литературы XIX века. В 3ч. Ч.3. (1870 – 1890 годы): учеб. для студентов вузов, обучающихся по специальности 032900 «Русс. яз. и лит.» / (А.П. Ауэр и др.); под ред. В.И. Коровина. – М.: Гуманитар. изд. центр ВЛАДОС, 2005. – С. 175 – 265.
  7. Курляндская Г.Б. Нравственный идеал героев Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского. – М.: Просвещение, 1988. – С. 3 – 57, 102 – 148, 186 – 214.
  8. Ломунов К.Н. Лев Толстой в современном мире. М., «Современник», 1975. – С. 175 – 253.
  9. Николаева Е. В. Некоторые черты древнерусской литературы в романе-эпопее Л. Н. Толстого «Война и мир». С. 97, 98.
  10. Петров С.М. Исторический роман в русской литературе. – М.: Просвещение, 1961. – С. 67 – 104.
  11. Полянова Е. Толстой Л.Н. «Война и мир»: критические материалы. – М.: изд. «Голос», 1997. – 128с.
  12. Сабуров А. А. «Война и мир» Л. Н. Толстого. Проблемати­ка и поэтика. С. 460, 462.
  13. Сливицкая О.В. «Война и мир» Л.Н. Толстого: Проблемы человеческого общения. – Л.: Издательство Ленинградского университета, 1988. – 192с.
  14. Страхов Н.Н. Критические статьи об И.С. Тургеневе и Л.Н. Толстом, изд. 4, т. I, Киев, 1901, стр. 272.
  15. Творчество Л. Н. Толстого. М., 1954. – С. 173.
  16. Толстой Л.Н. Война и мир: Роман. В 4 т.: Т. 3 – 4. – М.: Дрофа: Вече, 2002. – С. 820 – 846.
  17. Толстой Л.Н. в русской критике. Сборник статей. Вступит. статья и примечание С.П. Бычкова. Научно-текстол. Подготовка Л.Д. Опульской, М., «Сов. Россия», 1978. – 256с.
  18. Толстой Л.Н. Война и мир. Т. I – II. – Л.: 1984. – 750с.
  19. Толстой Л.Н. Война и мир. Т. II – IV. – Л.: Лениздат, 1984. – 768с.
  20. Топоров В.Н. Исследования по этимологии и семантике. М., 2004. Т. 1. Теория и некоторые частные ее приложения. С. 760-768, 772-774.
  21. Хализев В.Е., Кормилов С.И. Роман Л.Н. Толстого «Война и мир»: учеб. пособие для пед. ин-тов. – М.: Высш. Школа, 1983. – 112с.
  22. Эйхенбаум Б, М. Черты летописного стиля в литературе XIX века.-В кн.: Эйхенбаум Б. М. О прозе. Л., 1969, с. 379.

В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и труда.... Очень вероятно, что автор просто хочет нарисовать ряд картин из жизни русского барства во времена Александра I. Он и сам видит и старается показать другим отчетливо, до мельчайших подробностей и оттенков все особенности, характеризующие тогдашнее время и тогдашних людей, - людей того круга, который все более ему интересен или доступен его изучению. Он старается только быть правдивым и точным; его усилия не клонятся к тому, чтобы поддержать или опровергнуть создаваемую образами какую бы то ни было теоретическую идею; он, по всей вероятности, относится к предмету своих продолжительных и тщательных исследований с той невольною и естественною нежностью, которую обычно чувствует даровитый историк к далекому или близкому прошедшему, воскрешаемому под его руками; он, может быть, находит в особенностях этого прошедшего, в фигурах и характерах выведенных личностей, в понятиях и привычках изображенного общества многие черты, достойные любви и уважения. Все это может быть, все это даже очень вероятно. Но именно оттого, что автор потратил много времени, труда и любви на изучение и изображение эпохи и ее представителей, именно поэтому ее представители живут своею собственною жизнью, независимою от намерения автора, вступают сами с собой в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы... (Из статьи Д.И. Писарева «Старое барство» )

Роман графа Толстого "Война и мир" интересен для военного в двояком смысле: по описанию сцен военных и войскового быта и по стремлению сделать некоторые выводы относительно теории военного дела. Первые, то есть сцены, неподражаемы и... могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства; вторые, то есть выводы, не выдерживают самой снисходительной критики по своей односторонности, хотя они интересны как переходная ступень в развитии воззрений автора на военное дело...

На первом плане является бытовая мирно-военная картинка; но какая! Десять батальных полотен самого лучшего мастера, самого большого размера можно отдать за нее. Смело говорим, что ни один военный, прочитав ее, невольно сказал себе: да это он списал с нашего полка.

Боевые сцены графа Толстого не менее поучительны: вся внутренняя сторона боя, неведомая для большинства военных теоретиков и мирно-военных практиков, а между тем дающая успех или неудачу, выдвигается у него на первый план в великолепно-рельефных картинах. Разница между его описаниями сражений и описаниями исторических сражений такая же, как между ландшафтом и топографическим планом: первый дает меньше, дает с одной точки, но дает доступнее глазу и сердцу человека. Второй дает всякий местный предмет с большого числа сторон, дает местность на десятки верст, но дает в условном чертеже, не имеющем по виду ничего общего с изображаемыми предметами; и потому на нем все мертво, безжизненно, даже и для приготовленного глаза... Нравственная физиономия личностей руководящих, борьба их с собою и с окружающими, предшествующая всякой решимости, все это исчезает - и из факта, сложившегося из тысяч человеческих жизней, остается нечто вроде сильно потертой монеты: видны очертания, но какого лица? Наилучший нумизмат не распознает. Конечно, есть исключения, но они крайне редко и во всяком случае далеко не оживляют перед вами события так, как оживляет его событие ландшафтное, то есть представляющее то, что мог бы в данную минуту с одной точки видеть наблюдательный человек...

Герои Толстого - выдуманные, но живые люди; они мучаются, гибнут, делают великие подвиги, низко труся: все это так, как настоящие люди; и потому-то они высокопоучительны, и потому-то достоин будет сожаления тот военный деятель, который не зарубит себе, благодаря рассказу Толстого, как нерасчетливо приближать к себе господ вроде Жеркова, как зорко нужно приглядываться, чтобы увидеть в настоящем свете Тушиных, Тимохиных; как нужно быть проницаемо-осторожным, чтобы не произвести в герои какого-нибудь Жеркова или исправного и столь умного и распорядительного после боя безыменного полкового командира... (М.И. Драгомиров. «“Война и мир” графа Толстого с военной точки зрения» )

Документы свидетельствуют о том, что Толстой не обладал даром легкого творчества, он был одним из самых возвышенных, самых терпеливых, самых прилежных работников, и его грандиозные мировые фрески представляют собой художественную и трудовую мозаику, составленную из бесконечного числа разноцветных кусочков, из миллиона крохотных отдельных наблюдений. За кажущейся легкой прямолинейностью скрывается упорнейшая ремесленная работа - не мечтателя, а медлительного, объективного, терпеливого мастера, который, как старинные немецкие живописцы, осторожно грунтовал холст, обдуманно измерял площадь, бережно намечал контуры и линии и затем накладывал краску за краской, прежде чем осмысленным распределением света и тени дать жизненное освещение своему эпическому сюжету. Семь раз переписывались две тысячи страниц громадного эпоса "Война и мир"; эскизы и заметки наполняли большие ящики. Каждая историческая мелочь, каждая смысловая деталь обоснована по подобранным документам; чтобы придать описанию Бородинской битвы вещественную точность, Толстой объезжает в течение двух дней с картой генерального штаба поле битвы, едет много верст по железной дороге, чтобы добыть у какого-нибудь оставшегося в живых участника войны ту или иную украшающую деталь. Он откапывает не только все книги, обыскивает не только все библиотеки, но и обращается даже к дворянским семьям и в архивы за забытыми документами и частными письмами, чтоб найти в них зернышко истины. Так годами собираются маленькие шарики ртути - десятки, сотни тысяч мелких наблюдений, до тех пор пока они не начинают сливаться в округленную, чистую, совершенную форму. И только тогда закончена борьба за истину, начинаются поиски ясности... Одна какая-нибудь выпирающая фраза, не совсем подходящее прилагательное, попавшееся среди десятков тысяч строк, - и он в ужасе вслед за отосланной корректурой телеграфирует метранпажу в Москву и требует остановить машину, чтобы удовлетворить тональность не удовлетворившего его слога. Эта первая корректура опять поступает в реторту духа, еще раз расплавляется и снова вливается в форму, - нет, если для кого- нибудь искусство не было легким трудом, то это именно для него, чье искусство кажется нам естественным. На протяжении десяти лет Толстой работает восемь, десять часов в день; неудивительно, что даже этот обладающий крепчайшими нервам муж после каждого из своих больших романов психологически подавлен...

Точность Толстого в наблюдениях не связана ни с какими градациями в отношении к порождениям земли: в его любви нет пристрастий. Наполеон для его неподкупного взора не в большей степени человек, чем любой из его солдат, и этот последний опять не важнее и не существеннее, чем собака, которая бежит за ним, или камень, которого она касается лапой. Все в кругу земного - человек и масса, растения и животные, мужчины и женщины, старики и дети, полководцы и мужики - вливается с кристально чистой равномерностью в его органы чувств, чтобы также, в таком же порядке, вылиться. Это придает его искусству сходство с вечной равномерностью неподкупной природы и его эпосу - морской монотонный и все тот же великолепный ритм, всегда напоминающий Гомера... (С. Цвейг. Из книги «Три певца своей жизни. Казанова. Стендаль. Толстой» )

Что Толстой любит природу и изображает ее с таким мастерством, до которого, кажется, никто и никогда еще не возвышался, это знает всякий читавший его сочинения. Природа не описывается, а живет у нашего великого художника. Иногда она является даже как бы одним из действующих лиц повествования: вспомните несравненную сцену святочного катания Ростовых в «Войне и мире»...

Красота природы находит в Толстом самого отзывчивого ценителя... Но этот чрезвычайно чуткий человек, чувствующий как красота природы вливается через глаза в его душу, восторгается далеко не всякой красивой местностью. Толстой любит только такие виды природы, которые пробуждают в нем сознание его единства с нею... (Г.В. Плеханов. «Толстой и природа» )

И при меньшем развитии творческих сил и художественных особенностей исторический роман из эпохи, столь близкой к современному обществу, возбудил бы напряженное внимание публики. Почтенный автор очень хорошо знал, что затронет еще свежие воспоминания своих современников и ответит многим их потребностям и тайным симпатиям, когда положит в основу своего романа характеристику нашего высшего общества и главных политических деятелей эпохи Александра I, с нескрываемой целью построить эту характеристику на разоблачающем свидетельстве преданий, слухов, народного говора и записок очевидцев. Труд предстоял ему не маловажный, но зато в высшей степени благодарный...

Автор принадлежит к числу посвященных. Он владеет знанием их языка и употребляет его на то, чтоб открыть под всеми формами светскости бездну легкомыслия, ничтожества, коварства, иногда совершенно грубых, диких и свирепых поползновений. Всего замечательнее одно обстоятельство. Лица этого круга состоят словно под каким-то зароком, присудившим их к тяжелой каре - никогда не постигать ни одного из своих предположений, планов и стремлений. Точно гонимые неизвестной враждебной силой, они пробегают мимо целей, которые сами же и поставили для себя, и если достигают чего-либо, то всегда не того, чего ожидали... Ничего не удается им, все валится из рук... Молодой Пьер Безухов, способный понимать добро и нравственное достоинство, женится на женщине, столь же распутной, сколько и глупой по природе. Князь Болконский, со всеми задатками серьезного ума и развития, выбирает в жены добренькую и пустенькую светскую куколку, которая составляет несчастие его жизни, хотя он и не имеет причин на нее жаловаться; сестра его, княжна Мария, спасается от ига деспотических замашек отца и постоянно уединенной деревенской жизни в теплое и светлое религиозное чувство, которое кончается связями с бродягами-святошами и т. д. Так настойчиво возвращается в романе эта плачевная история с лучшими людьми описываемого общества, что под конец, при всякой картине где-либо зачинающейся юной и свежей жизни, при всяком рассказе об отрадном явлении, обещающем серьезный или поучительный исход, читателя берет страх и сомнение: вот, вот и они обманут все надежды, изменят добровольно своему содержанию и поворотят в непроходимые пески пустоты и пошлости, где и пропадут. И читатель почти никогда не ошибается; они действительно туда поворачивают и там пропадают. Но, спрашивается - какая же беспощадная рука и за какие грехи отяготела над всей этой средой... Что такое случилось? По-видимому, ничего особенного не случилось. Общество невозмутимо живет на том же крепостном праве, как и его предки; екатерининские заемные банки открыты для него так же, как и прежде; двери к приобретению фортуны и к разорению себя на службе точно так же стоят нараспашку, пропуская всех, у кого есть право на проход через них; наконец, никаких новых деятелей, перебивающих дорогу, портящих ему жизнь и путающих его соображения, в романе Толстого вовсе не показано. Отчего же, однако, общество это, еще в конце прошлого столетия верившее в себя безгранично, отличавшееся крепостью своего состава и легко справлявшееся с жизнью, - теперь, по свидетельству автора, никак не может устроить ее по своему желанию, распалось на круги, почти презирающие друг друга, и поражено бессилием, которое лучшим людям его мешает даже и определить как самих себя, так и ясные цели для духовной деятельности... (П.В. Анненков. «Исторические и эстетические вопросы в романе “Война и мир”» )

Чрезвычайная наблюдательность, тонкий анализ душевных движений, отчетливость и поэзия в картинах природы, изящная простота - отличительные черты таланта графа Толстого... Изображение внутреннего монолога, без преувеличения, можно назвать удивительным. И, по нашему мнению, та сторона таланта графа Толстого, которая дает ему возможность уловить эти психические монологи, составляет в его таланте особенную, только ему свойственную силу... Особенная черта в таланте графа Толстого так оригинальна, что нужно с большим вниманием всматриваться в нее, и только тогда мы поймем всю ее важность для художественного достоинства его произведений. Психологический анализ есть едва ли не самое существенное из качеств, дающих силу творческому таланту... Конечно, эта способность должна быть врожденна от природы, как и всякая другая способность; но было бы недостаточно остановиться на этом слишком общем объяснении: только самостоятельно (нравственной) деятельностью развивается талант, и в этой деятельности, о чрезвычайной энергии которой свидетельствует замеченная нами особенность произведений графа Толстого, надобно видеть основание силы, приобретенной его талантом.

Мы говорим о самоуглублении, о стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою. Законы человеческого действия, игру страстей, сцепление событий, влияние события и отношений мы можем изучать, внимательно наблюдая других людей; но все знание, приобретаемое этим путем, не будет иметь ни глубины, ни точности, если мы не изучим сокровеннейших законов психической жизни, игра которых открыта перед нами только в нашем (собственном) самосознании. Кто не изучил человека в самом себе, никогда не достигнет глубокого знания людей. Та особенность таланта графа Толстого, о которой говорили мы выше, доказывает, что он чрезвычайно внимательно изучил тайны человеческого духа в самом себе; это знание драгоценно не только потому, что доставило ему возможность написать картины внутренних движений человеческой мысли, на которые мы обратили внимание читателя, но еще, быть может, больше потому, что дало ему прочную основу для изучения человеческой жизни вообще, для разгадывания характеров и пружин действия, борьбы страстей и впечатлений...

Есть в таланте г. Толстого еще другая сила, сообщающая его произведениям совершено особенное достоинство своею чрезвычайно замечательной свежестью - чистота нравственного чувства... Никогда общественная нравственность не достигала такого высокого уровня, как в наше благородное время, - благородное и прекрасное, несмотря на остатки ветхой грязи, потому что все силы свои напрягает оно, чтобы омыться и очиститься от наследных грехов... Благотворное влияние этой черты таланта не ограничивается теми рассказами или эпизодами, в которых она выступает заметным образом на первый план: постоянно служит она оживительницею, освежительницею таланта. Что в мире поэтичнее, прелестнее чистой юношеской души, с радостною любовью откликающейся на все, что представляется ей возвышенным и благородным, чистым и прекрасным, как сама она?..

Граф Толстой обладает истинным талантом. Это значит, что его произведения художественны, то есть в каждом из них очень полно осуществляется именно та идея, которую он хотел осуществить в этом произведении. Никогда не говорит он ничего лишнего, потому что это было бы противно условиям художественности, никогда не безобразит он свои произведения примесью сцен и фигур, чуждых идее произведения. Именно в этом состоит одно из главных достоинств художественности. Нужно иметь много вкуса, чтобы оценить красоту произведений графа Толстого, но зато человек, умеющий понимать истинную красоту, истинную поэзию, видит в графе Толстом настоящего художника, то есть поэта с замечательным талантом. (Н.Г. Чернышевский. «Военные рассказы Л.Н. Толстого» )

Изображения человеческих личностей у Л. Толстого напоминают те полувыпуклые человеческие тела на горельефах, которые, кажется иногда, вот-вот отделятся от плоскости, в которой изваяны и которая их удерживает, окончательно выйдут и станут перед нами, как совершенные изваяния, со всех сторон видимые, осязаемые; но это обман зрения. Никогда не отделятся они окончательно, из полукруглых не станут совершенно круглыми - никогда не увидим мы их с другой стороны.

В образе Платона Каратаева художник сделал как бы невозможное возможным: сумел определить живую, или, по крайней мере, на время кажущуюся живой личность в безличности, в отсутствии всяких определенных черт и острых углов, в особенной «круглости», впечатление которой поразительно-наглядное, даже как будто геометрическое возникает, впрочем, не столько из внутреннего, духовного, - сколько из внешнего, телесного облика: у Каратаева «круглое тело», «круглая голова», «круглые движения», «круглые речи», «что-то круглое» даже в запахе. Он - молекула; он первый и последний, самое малое и самое великое - начало и конец. Он сам по себе не существует: он - только часть Всего, капля в океане всенародной, всечеловеческой, вселенской жизни. И эту жизнь воспроизводит он своею личностью или безличностью так же, как водяная капля своею совершенной круглостью воспроизводит мировую сферу. Как бы то ни было, чудо искусства или гениальнейший обман зрения совершается, почти совершился. Платон Каратаев, несмотря на свою безличность, кажется личным, особенным, единственным. Но нам хотелось бы узнать его до конца, увидеть с другой стороны. Он добр; но, может быть, он хоть раз в жизни на кого-нибудь подосадовал? он целомудрен; но, может быть, он взглянул хоть на одну женщину не так, как на других? но говорит пословицами; но, может быть, но вставил хоть однажды в эти изречения слово от себя? Только бы одно слово, одна непредвиденная черточка нарушила эту слишком правильную, математически-совершенную «круглость» - и мы поверили бы, что он человек из плоти и крови, что он есть.

Но, именно в минуту нашего самого пристального и жадного внимания, Платон Каратаев, как нарочно, умирает, исчезает, растворяется как водяной шарик в океане. И когда он еще более определяется в смерти, мы готовы признать, что ему и нельзя было определиться в жизни, в человеческих чувствах, мыслях и действиях: он и не жил, а только был, именно был, именно был «совершенно круглым» и этим исполнил свое назначение, так что ему оставалось лишь умереть. И в памяти нашей так же, как в памяти Пьера Безухова, Платон Каратаев навеки запечатлевается не живым лицом, а только живым олицетворением всего русского, доброго и «круглого», то есть огромным, всемирно-историческим религиозным и нравственным символом.... (Д.С. Мережковский. Из трактата «Л. Толстой и Достоевский», 1902 г. )

Н.Н. Страхов

Ничего не может быть проще множества событий, описанных в "Войне и мире". Все случаи обыкновенной семейной жизни, разговоры между братом и сестрой, между матерью и дочерью, разлука и свидание родных, охота, святки, мазурка, игра в карты и пр. - все это с такою же любовью возведено в перл создания, как и Бородинская битва. Простые предметы занимают в "Войне и мире" так же много места, как, например, в "Евгении Онегине" бессмертное описание жизни Лариных, зимы, весны, поездки в Москву и т. п.

Правда, рядом с этим гр. Л. Н. Толстой выводит на сцену великие события и лица огромного исторического значения. Но никак нельзя сказать, чтобы именно этим был возбужден общий интерес читателей.

Какие бы огромные и важные события ни происходили на сцене, - будет ли это Кремль, захлебнувшийся народом вследствие приезда государя, или свидание двух императоров, или страшная битва с громом пушек и тысячами умирающих, - ничто не отвлекает поэта, а вместе с ним и читателя от пристального вгля-дывания во внутренний мир отдельных лиц. Художника как будто вовсе не занимает событие, а занимает только то, как действует при этом событии человеческая душа, - что она чувствует и вносит в событие.

Можно... сказать, что высшая точка зрения, на которую поднимается автор, есть религиозный взгляд на мир. Когда князь Андрей, неверующий, как и его отец, тяжело и больно испытал все превратности жизни и, смертельно раненный, увидел своего врага Анатоля Курагина, он вдруг почувствовал, что ему открывается новый взгляд на жизнь.

"Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам, да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив..."

И не одному князю Андрею, но и многим лицам "Войны и мира" открывается в различной степени это высокое понимание жизни, например, многострадальной и многолюбящей княжне Марье, Пьеру после измены жены, Наташе после ее измены жениху и пр. С удивительною ясностью и силою поэт показывает, как религиозный взгляд составляет всегдашнее прибежище души, измученной жизнью, единственную точку опоры для мысли, пораженной изменчивостью всех человеческих благ. Душа, отрекающаяся от мира, становится выше мира и обнаруживает новую красоту - всепрощение и любовь.

Н.А. Бердяев

О Льве Толстом писали очень много, слишком много. Может показаться притязательным желание сказать о нем новое. И все же нужно признать, что религиозное сознание Л.Толстого не было подвергнуто достаточно углубленному исследованию, мало было оцениваемо по существу, независимо от утилитарных точек зрения, от полезности для целей либерально-радикальных или консервативно-реакционных. Одни с утилитарно-тактическими целями восхваляли Л.Толстого как истинного христианина, другие, нередко со столь же утилитарно-тактическими целями, анафематствовали его как слугу Антихриста. Толстым пользовались в таких случаях как средством для своих целей, и тем оскорбляли гениального человека. Особенно подверглась оскорблению память о нем после его смерти, сама смерть его была превращена в утилитарное орудие. Жизнь Л.Толстого, его искания, его бунтующая критика-явление великое, мировое; оно требует оценки sub specie вечной ценности, а не временной полезности. Мы хотели бы, чтобы религия Льва Толстого была подвергнута исследованию и оценена безотносительно к счетам Толстого с правящими сферами и безотносительно к распре русской интеллигенции с Церковью. Мы не хотим, подобно многим из интеллигенции, признавать Л.Толстого истинным христиани ном именно потому, что он был отлучен от Церкви Св.Синодом, так же как не хотим по этой же причине видеть в Толстом только слугу дьявола. Нас интересует по существу, был ли Л.Толстой христианином, как он относился к Христу, какова природа его религиозного сознания? Утилитаризм клерикальный и утилитаризм интеллигентский нам одинаково чужды и одинаково мешают понять и оценить религиозное сознание Толстого. Из обширной литературы об Л.Толстом нужно выделить очень замечатель ный и очень ценный труд Д.С.Мережковского "Л.Толстой и Достоевский", в котором впервые по существу были исследованы религиозная стихия и религиозное сознание Л.Толстого и вскрыто язычество Толстого. Правда, Мережковский слишком пользовался Толстым для проведения своей религиозной концепции, но это не помешало ему сказать правду о религии Толстого, которую не затемнят позднейшие утилитарно-тактические статьи Мережковского о Толстом. Все же работа Мережковского остается единственной для оценки религии Толстого.

Прежде всего нужно сказать о Л.Толстом, что он - гениальный художник и гениальная личность, но он не гениальный и даже не даровитый религиозный мыслитель. Ему не дано было дара выражения в слове, изречения своей религиозной жизни, своего религиозного искания. В нем бушевала могучая религиозная стихия, но она была бессловесной. Гениальные религиозные переживания и недаровитые, банальные религиозные мысли! Всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь банальные, серые мысли. В сущности, Толстой первого периода, до переворота, и Толстой второго периода, после переворота,-один и тот же Толстой. Мировоззрение юноши Толстого было банально, он все хотел "быть, как все". И мировоззрение гениального мужа Толстого так же банально, он так же хочет "быть, как все". Разница лишь в том, что в первый период "все"-это светское общество, а во второй период "все"-это мужики, трудящийся народ. И в течение всей своей жизни банально мысливший Л.Толстой, желавший уподобиться светским людям или мужикам, не только не был как все, но был как никто, был единственным, был гением. И всегда были чужды этому гению религия Логоса и философия Логоса, всегда религиозная стихия его оставалась бессловесной, не выраженной в Слове, в сознании. Л.Толстой-исключитель но оригинален и гениален, и он же исключительно банален и ограничен. В этом бьющая в глаза антиномичность Толстого.

С одной стороны, Л.Толстой поражает своей органической светскостью, своей исключительной принадлежностью к дворянскому быту. В "Детстве, отрочестве и юности" обнаруживаются истоки Л.Толстого, его светское тщеславие, его идеал человека comme il faut. Эта закваска была в Толстом. По "Войне и миру" и "Анне Карениной" видно, как близка была его природе свет ская табель о рангах, обычаи и предрассудки света, как он знал все изгибы этого особого мира, как трудно казалось ему победить эту стихию. Он жаждал уйти из светского круга к природе ("Казаки") как человек, слишком связанный с этим кругом. В Толстом чувствуется вся тяжесть света, дворянского быта, вся сила жизненного закона тяготения, притяжения к земле. В нем нет воздушности, легкости. Он хочет быть странником и не может быть странником, не может стать им до последних дней своей жизни, прикованный к семье, к роду, к усадьбе, к своему кругу. С другой стороны, тот же Толстой с небывалой силой отрицания и гениальностью восстает против "света" не только в узком, но и в широком смысле слова, против безбожия и нигилизма не только всего дворянского общества, но и всего "культурного" общества. Его бунтующая критика переходит в отрицание всей истории, всей культуры. Он-с детских лет проникнутый светским тщеславием и условностью, поклонявшийся идеалу "comme il faut" и "быть, как все",- он не знал пощады в бичевании лжи, которой живет общество, в срывании покровов со всех условностей. Через толстовское отрицание должны пройти дворянское, светское общество и господские классы, чтобы очиститься. Толстовское отрицание остается великой правдой для этого общества. А вот еще толстовская антиномия. С одной стороны, поражает своеобразный материализм Толстого, его апология животной жизни, его исключительное проникновение в жизнь душевного тела и чуждость его жизни духа. Этот животный материализм чувствуется не только в его художественном творчестве, где он обнаруживает исключительно гениальный дар проникновния в первичные стихии жизни, в животные и растительные процессы жизни, но и в его религиозно-нравственной проповеди. Л.Толстой проповедует возвышенный, моралистический материализм, животно-растительное счастье как осуществление высшего, божественного закона жизни. Когда он говорит о счастливой жизни, нет ни одного звука у него, который хотя бы намекнул на жизнь духовную. Есть только жизнь душевная, душевно-теле сная. И тот же Л.Толстой оказывается сторонником крайней духовности, отрицает плоть, проповедует аскетизм. Его религиозно-нравственное учение оказывается каким-то небывалым и невозможным, возвышенно-моралистическим и аскетическим материализмом, какой-то спиритуалистической животностью. Сознание его задавлено и ограничено душевно-телесным планом бытия и не может прорваться в царство духа.

И еще толстовская антиномия. Во всем и всегда поражает Л.Толстой своей трезвостью, рассудочностью, практицизмом, утилитаризмом, отсутствием поэзии и мечты, непониманием красоты и нелюбовью, переходящей в гонение на красоту. И этот непоэтический, трезво-утилитарный гонитель красоты был одним из величайших художников мира; отрицавший красоту оставил нам творения вечной красоты. Эстетическое варварство и грубость соединялись с художественной гениальностью. Не менее антиномично и то, что Л.Толстой был крайним индивидуа листом, антиобщественным настолько, что никогда не понимал общественных форм борьбы со злом и общественных форм творческого созидания жизни и культуры, что отрицал историю, и этот антиобщественный индивидуалист не чувствовал личности и, в сущности, отрицал личность, весь был в стихии рода. Мы увидим даже, что с отсутствием ощущения и сознания личности связаны коренные особенности его мироощущения и миросозна ния. Крайний индивидуалист в "Войне и мире" с восторгом показал миру детскую пеленку, запачканную в зеленое и желтое, и обнаружил, что самосознание личности не победило в нем еще родовой стихии. А не антиномично ли то, что отрицает мир и мировые ценности с невиданной дерзостью и радикализмом тот, кто весь прикован к имманентному миру и не может даже в воображении представить себе мир иной? Не антиномично ли, что человек, полный страстей, гневный до того, что, когда у него в имении сделали обыск, он пришел в бешенство, требовал, чтобы это дело доложили государю, чтобы ему дали общественное удовлетворение, грозил навсегда покинуть Россию, что человек этот проповедовал вегетарианский, малокровный идеал непротивле ния злу? Не антиномично ли, что русский до мозга костей, с национальным мужицко-барским лицом, он проповедовал чуждую русскому народу англосаксонскую религиозность? Этот гениальный человек всю жизнь искал смысла жизни, думал о смерти, не знал удовлетворения, и он же был почти лишен чувства и сознания трансцендентного, был ограничен кругозором имманентно го мира. Наконец, самая разительная толстовская антиномия: проповедник христианства, исключительно занятый Евангелием и учением Христа, он был до того чужд религии Христа, как мало кто был чужд после явления Христа, был лишен всякого чувствования личности Христа. Эта поражающая, непостижи мая антиномичность Л.Толстого, на которую недостаточно было еще обращено внимания, есть тайна его гениальной личности, тайна судьбы его, которая не может быть вполне разгадана. Гипноз толстовской простоты, почти библейский стиль его прикрывают эту антиномичность, создают иллюзию цельности и ясности. Л.Толстому суждено сыграть большую роль в религиозном возрождении России и всего мира: он с гениальной силой обратил современных людей вновь к религии и религиозному смыслу жизни, он обозначил собой кризис исторического христианства, он-слабый, немощный религиозный мыслитель, по стихии своей и сознанию чуждый тайнам религии Христа, он- рационалист. Рационалист этот, проповедник рассудочно-утили тарного благополучия, потребовал от христианского мира безумия во имя последовательного исполнения учения и заповедей Христа и заставил христианский мир задуматься над своей нехристианской, полной лжи и лицемерия жизнью. Он-страшный враг христианства и предтеча христианского возрождения. На гениальной личности и жизни Льва Толстого лежит печать какой-то особой миссии.

Мироощущение и миросознание Льва Толстого вполне внехристианское и дохристианское во все периоды его жизни. Это нужно решительно сказать, не считаясь ни с какими утилитарными соображениями. Великий гений прежде всего требует, чтобы о нем была сказана правда по существу. Л.Толстой весь в Ветхом Завете, в язычестве, в Отчей Ипостаси. Религия Толстого-не новое христианство, это-ветхозаветная, дохристиан ская религия, предшествующая христианскому откровению о личности, откровению второй, Сыновней, Ипостаси. Л.Толстому так чуждо самосознание личности, как могло быть чуждо лишь человеку дохристианской эпохи. Он не чувствует единственности и неповторяемости всякого лица и тайны вечной его судьбы. Для него существует лишь мировая душа, а не отдельная личность, он живет в стихии рода, а не в сознании личности. Стихия рода, природная душа мира раскрывалась в Ветхом Завете и язычестве, и с ними связана религия дохристианского откровения Отчей Ипостаси. С христианским откровением Сыновней Ипостаси, Логоса, Личности связано самосознание лица и его вечная судьба. Всякое лицо религиозно пребывает в мистической атмосфере Сыновней Ипостаси, Христа, Личности. До Христа в глубоком, религиозном смысле слова нет еще личности. Личность окончательно сознает себя лишь в религии Христа. Трагедия личной судьбы ведома лишь христианской эпохе. Л.Толстой совсем не чувствует христианской проблемы о личности, он не видит лица, лицо тонет для него в природной душе мира. Поэтому он не чувствует и не видит лица Христа. Кто не видит никакого лица, тот не видит и лица Христа, ибо поистине во Христе, в Его Сыновней Ипостаси всякое лицо пребывает и сознает себя. Само сознание лица связано с Логосом, а не с душой мира. У Л.Толстого нет Логоса и потому нет для него личности, для него-индивидуалиста. Да и все индивидуалисты, не знающие Логоса, не знают личности, их индивидуализм безликий, в природной душе мира пребывает. Мы увидим, как чужд Толстому Логос, как чужд ему Христос, он не враг Христа-Логоса в христианскую эпоху, он просто слеп и глух, он в дохристианской эпохе. Л.Толстой- космичен, он весь в душе мира, в тварной природе, он проникает в глубину ее стихий, первичных стихий. В этом сила Толстого как художника, сила небывалая. И как отличается он от Достоевского, который был антропологичен, весь был в Логосе, довел самосознание личности и ее судьбы до крайних пределов, до болезни. С антропологизмом Достоевского, с напряженным чувством личности и ее трагедии связано его необыкновенное чувство личности Христа, его почти исступленная любовь к Лику Христову. У Достоевского было интимное отношение к Христу, у Толстого нет никакого отношения к Христу, к Самому Христу. Для Толстого существует не Христос, а лишь учение Христа, заповеди Христа. "Язычник" Гете чувствовал Христа гораздо интимнее, гораздо лучше видел Лик Христа, чем Толстой. Лик Христов заслоняется для Л.Толстого чем-то безличным, стихийным, общим. Он слышит заповеди Христа и не слышит Самого Христа. Он не в силах понять, что единственно важен Сам Христос, что спасает лишь Его таинственная и близкая нам Личность. Ему чуждо, инородно христианское откровение о Личности Христа и о всякой Личности. Он принимает христианство безлично, отвлеченно, без Христа, без всякого Лика.

Л.Толстой, как никто и никогда еще, жаждал исполнить до конца волю Отца. Всю жизнь мучила его пожирающая жажда исполнить закон жизни Хозяина, пославшего его в жизнь. Такой жажды исполнения заповеди, закона ни у кого нельзя встретить, кроме Толстого. Это главное, коренное в нем. И Л.Толстой верил, как никто и никогда, что волю Отца легко исполнить до конца, он не хотел признать трудности исполнения заповедей. Человек сам, собственными силами должен и может исполнить волю Отца. Легко это исполнение, оно дает счастье и благополу чие. Заповедь, закон жизни исполняется исключительно в отношении человека к Отцу, в религиозной атмосфере Отчей Ипостаси. Л.Толстой хочет исполнить волю Отца не через Сына, он не знает Сына и не нуждается в Сыне. Религиозная атмосфера богосыновства, Сыновней Ипостаси не нужна Толстому для исполнения воли Отца: он сам, сам исполнит волю Отца, сам может. Толстой считает безнравственным, когда волю Отца признают возможным исполнить лишь через Сына, Искупителя и Спасителя, он относится с отвращением к идее искупления и спасения, т.е. относится с отвращением не к Иисусу из Назарета, а к Христу-Логосу, принесшему себя в жертву за грехи мира. Религия Л.Толстого хочет знать лишь Отца и не хочет знать Сына; Сын мешает ему выполнить собственными силами закон Отца. Л.Толстой последовательно исповедует религию закона, религию ветхозаветную. Религия благодати, религия новозаветная, ему чужда и неизвестна. Уж скорее Толстой буддист, чем христианин. Буддизм есть религия самоспасения, как и религия Толстого. Буддизм не знает личности Бога, личности Спасителя и личности спасаемого. Буддизм есть религия сострадания, а не любви. Многие говорят, что Толстой истинный христианин, и противопоставляют его лживым и лицемерным христианам, которыми полон мир. Но существование лживых и лицемерных христиан, творящих дела ненависти вместо дел любви, не оправдывает злоупотребления словами, игры словами, порождающими ложь. Нельзя назвать христианином того, кому была чужда и отвратительна сама идея искупления, сама нужда в Спасителе, т.е. чужда и отвратительна была идея Христа. Такой вражды к идее искупления, такого бичевания ее как безнравственной не знал еще христианский мир. В Л.Толстом ветхозаветная религия закона восстала против новозаветной религии благодати, против тайны искупления. Л.Толстой хотел превратить христианство в религию правила, закона, моральной заповеди, т.е. в религию ветхозаветную, дохристианскую, не ведающую благодати, в религию, не только не ведающую искупления, но и не жаждущую искупления, как жаждал его мир языческий в последние дни свои. Толстой говорит, что лучше было бы, если бы совсем не существовало христианства как религии искупления и спасения, что тогда легче было бы исполнить волю Отца. Все религии, по его мнению, лучше религии Христа-Сына Божьего, так как все они учат, как жить, дают закон, правило, заповедь; религия же спасения переносит все с человека на Спасителя и на мистерию искупления. Л.Толстой ненавидит церковные догматы потому, что хочет религии самоспасения как единственно нравственной, единственно выполняющей волю Отца, Его закон; догматы же эти говорят о спасении через Спасителя, через Его искупитель ную жертву. Для Толстого единоспасительны заповеди Христа, выполняемые человеком его собственными силами. Эти заповеди и есть воля Отца. Сам же Христос, сказавший о себе: "Я есмь путь, истина и жизнь",-Толстому совсем не нужен, он не только хочет обойтись без Христа-Спасителя, но считает безнравст венным всякое обращение к Спасителю, всякую помощь в исполнении воли Отца. Для него не существует Сына, существует только Отец, т.е., значит, он весь в Ветхом Завете и не знает Нового Завета.

Л.Толстому кажется легким исполнить до конца, собственными силами закон Отца, потому что он не чувствует и не знает зла и греха. Не ведает иррациональной стихии зла, и потому не нужно ему искупление, не хочет знать он Искупителя. На зло Толстой смотрит рационалистически, сократически, в зле видит лишь незнание, лишь недостаток разумного сознания, почти что недоразумение; он отрицает бездонную и иррациональную тайну зла, связанную с бездонной и иррациональной тайной свободы. Сознавший закон добра, по Толстому, уже в силу одного этого сознания пожелает его исполнить. Зло делает лишь лишенный сознания. Зло коренится не в иррациональной воле и не в иррациональной свободе, а в отсутствии разумного сознания, в неведении. Нельзя делать зло, если знаешь, что такое добро. Человеческая природа естественно благостна, безгрешна и делает зло лишь по неведению закона. Добро есть разумное. Это особенно подчеркивает Толстой. Зло делать глупо, нет расчета делать зло, лишь добро ведет к жизненному благополучию, к счастью. Ясно, что на добро и зло Толстой смотрит так, как смотрел Сократ, т.е. рационалистически, отождествляя добро с разумным, а зло с неразумным. Разумное сознание закона, данного Отцом, приведет к окончательному торжеству добра и устранению зла. Легко и радостно произойдет это, собственными силами человека совершится. Л.Толстой, как никто, бичует зло и ложь жизни и призывает к моральному максимализму, к немедленному и окончательному осуществлению добра во всем. Но его моральный максимализм в отношении к жизни именно и связан с неведением зла. Он с наивностью, заключающей в себе гениальный гипноз, не хочет знать силу зла, трудность его преодоления, иррациональную трагедию, с ним связанную. На поверхностный взгляд может показаться, что именно Л.Толстой лучше других видел зло жизни, глубже других вскрывал его. Но это обман зрения. Толстой видел, что люди не исполняют воли Отца, пославшего их в жизнь, ему люди представлялись ходящими во тьме, так как они живут по закону мира, а не по Закону Отца, Которого не сознают; люди казались ему неразумными и безумными. Но зла он никакого не видел. Если бы он увидел зло и постиг тайну его, то он никогда бы уже не сказал, что легко исполнить до конца волю Отца природными силами человека, что добро можно победить без искупления зла. Толстой не видел греха, грех был для него лишь незнанием, лишь слабостью разумного сознания закона Отца. Не знал греха, не знал и искупления. От наивного неведения зла и греха проистекает и толстовское отрицание тяготы всемирной истории, толстовский максимализм. Тут мы вновь приходим к тому, что уже говорили, с чего начали. Л.Толстой не видит зла и греха потому, что не видит личности. Сознание зла и греха связано с сознанием личности, и самость личности сознается в связи с сознанием зла и греха, в связи с противлением личности природным стихиям, с постановкой границ. Отсутствие личного самосознания в Толстом и есть в нем отсутствие сознания зла и греха. Он не знает трагедии личности-трагедии зла и греха. Зло непобедимо сознанием, разумом, оно бездонно глубоко заложено в человеке. Человеческая природа не добрая, а падшая природа, человеческий разум-падший разум. Нужна мистерия искупления, чтобы зло было побеждено. А у Толстого был какой-то натуралистический оптимизм.

Л.Толстой, бунтующий против всего общества, против всей культуры, пришел к крайнему оптимизму, отрицающему испорченность и греховность природы. Толстой верит, что Бог сам осуществляет добро в мире и что только не нужно противиться Его воле. Все естественное-доброе. В этом Толстой приближается к Жан-Жаку Руссо и к учению XVIII века о естественном состоянии. Толстовское учение о непротивлении злу связано с учением о естественном состоянии как добром и божественном. Не противься злу, и добро само осуществится без твоей активности, будет естественное состояние, в котором непосредственно осуществляется божественная воля, высший закон жизни, который и есть Бог. Учение Л.Толстого о Боге есть особая форма пантеизма, для которого не существует личности Бога, как не существует личности человека и вообще никакой личности. У Толстого Бог не существо, а закон, разлитое во всем божественное начало. Для него так же не существует личного Бога, как не существует личного бессмертия. Его пантеистическое сознание не допускает существования двух миров: мира природного-имманентного и мира божественного- трансцендентного. Такое пантеистиче ское сознание предполагает, что добро, т.е. божественный закон жизни, осуществляется природно-имманентным путем, без благодати, без вхождения трансцендентного в этот мир. Толстовский пантеизм смешивает Бога с душой мира. Но пантеизм его не выдержан и временами приобретает привкус деизма. Ведь Бог, Который дает закон жизни, заповедь и не дает благодати, помощи, есть мертвый Бог деизма. У Толстого было могучее богочувство вание, но слабое богосознание, он стихийно пребывает в Отчей Ипостаси, но без Логоса. Подобно тому как Л.Толстой верит в благостность естественного состояния и в осуществимость добра силами природными, в которых действует сама божественная воля, он верит и в непогрешимость, безошибочность естествен ного разума. Он не видит падения разума. Разум для него безгрешен. Он не знает, что есть разум, отпавший от Разума Божествен ного, и есть разум, соединенный с Разумом Божественным. Толстой держится за наивный, естественный рационализм. Он всегда апеллирует к разуму, к рассудочному началу, а не к воле, не к свободе. В рационализме Толстого, временами очень грубом, сказывается все та же вера в благостное естественное состояние, в доброту природы и природного. Толстовский рационализм и натурализм не в силах объяснить уклонения от разумного и естественного состояния, а ведь уклонениями этими наполнена человеческая жизнь и они рождают то зло и ту ложь жизни, которые так могущественно бичует Толстой. Почему человечество отпало от доброго естественного состояния и разумного закона жизни, царившего в этом состоянии? Значит, было какое-то отпадение, грехопадение? Толстой скажет: все зло оттого, что люди ходят во тьме, не знают божественного закона жизни. Но откуда эти тьма и незнание? Мы неизбежно приходим к иррационнальности зла как к предельной тайне- тайне свободы. В толстовском мироощущении есть что-то общее с мироощущением Розанова, тоже не ведающего зла, не видящего Лика, тоже верящего в благостность естественного, тоже пребывающего в Отчей Ипостаси и в душе мира, в Ветхом Завете и язычестве. Л.Толстой и В. Розанов, при всем своем различии, одинаково противятся религии Сына, религии искупления.

Нет надобности подробно и систематически излагать учение Л.Толстого, чтобы подтвердить правильность моей характерис тики. Учение Толстого слишком хорошо всем известно. Но обычно книги читаются предвзято и видят в них то, что хотят видеть, не видят того, чего не хотят видеть. Поэтому я все-таки приведу ряд наиболее ярких мест, подтверждающих мой взгляд на Толстого. Возьму прежде всего цитаты из основного религиозно-фи лософского трактата Толстого "В чем моя вера". "Мне всегда казалось странным, для чего Христос, вперед зная, что исполнение Его учения невозможно одними силами человека, дал такие ясные и прекрасные правила, относящиеся прямо к каждому отдельному человеку. Читая эти правила, мне всегда казалось, что они относятся прямо ко мне, от меня одного требуют исполнения". "Христос говорит: "Я нахожу, что способ обеспечения вашей жизни очень глуп и дурен. Я вам предлагаю совсем другой"". "Человеческой природе свойственно делать то, что лучше. И всякое учение о жизни людей есть только учение о том, что лучше для людей. Если людям показано, что им лучше делать, то как же они могут говорить, что они желают делать то, что лучше, но не могут? Люди не могут делать только то, что хуже, а не могут не делать того, что лучше". "Как только он (человек) рассуждает, то он сознает себя разумным, и, сознавая себя разумным, он не может не признавать того, что разумно, и того, что неразумно. Разум ничего не приказывает; он только освещает". "Только ложное представление о том, что есть то, чего нет, и нет того, что есть, может привести людей к такому странному отрицанию исполнимости того, что, по их признанию, дает им благо. Ложное представление, приведшее к этому, есть то, что называется догматической христианской верой,- тою самою, которой с детства учат всех исповедующих церковную христианскую веру по разным православным, католическим и протестантским катехизисам". "Утверждается, что мертвые продолжают быть живы. И так как мертвые никак не могут ни подтвердить того, что они умерли, ни того, что они живы, так же как камень не может подтвердить того, что он может или не может говорить, то это отсутствие отрицания принимается за доказательство и утверждается, что люди, которые умерли, не умерли. И с еще большей торжественностью и уверенностью утверждает ся то, что после Христа верою в Него человек освобождается от греха, т.е. что человеку после Христа не нужно уже разумом освещать свою жизнь и избирать то, что для него лучше. Ему нужно верить только, что Христос искупил его от греха, и тогда он всегда безгрешен, т.е. совершенно хорош. По этому учению, люди должны воображать, что в них разум бессилен и что потому-то они и безгрешны, т.е. не могут ошибаться". "То, что по этому учению называется истинной жизнью, есть жизнь личная, блаженная, безгрешная и вечная, т.е. такая, какую никто, никогда не знал и которой нет". "Адам за меня согрешил, т.е. ошибся (курсив мой)". Л.Толстой говорит, что, по учению христианской Церкви, "жизнь истинная, безгрешная-в вере, т. е. в воображении, т.е в сумасшествии (курсив мой)". И через несколько строк прибавляет про церковное учение: "Ведь это полное сумасшествие"!. "Церковное учение дало основной смысл жизни людей в том, что человек имеет право на блаженную жизнь и что блаженство это достигается не усилиями человека, а чем-то внешним, и это миросозерцание и стало основой всей нашей науки и философии". "Разум, тот, который освещает нашу жизнь и заставляет нас изменять наши поступки, есть не иллюзия, и его-то уже никак нельзя отрицать. Следование разуму для достижения блага-в этом было всегда учение всех истинных учителей человечества, и в этом все учение Христа (курсив мой), и его-то, т.е. разум, отрицать разумом уж никак нельзя". "Прежде и после Христа люди говорили то же самое: то, что в человеке живет божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум,-и что ему одному надо служить и в нем одном искать благо". "Люди все слышали, все поняли, но только пропустили мимо ушей то, что учитель говорил только о том, что людям надо делать свое счастье самим здесь, на том дворе, на котором они сошлись, а вообразили себе, что это двор постоялый, а там где-то будет настоящий". "Никто не поможет, коли сами себе не поможем. А самим и помогать нечего. Только не ждать ничего ни с неба, ни с земли, а самим перестать губить себя". "Чтобы понять учение Христа, надо прежде всего опомниться, одуматься". "О плотском же, личном воскресении Он никогда не говорил". "Понятие о будущей личной жизни пришло к нам не из еврейского учения и не из учения Христа. Оно вошло в церковное учение совершенно со стороны.

Как ни странно это покажется, но нельзя не сказать, что верование в будущую личную жизнь есть очень низменное и грубое представление, основанное на смешении сна со смертью и свойственное всем диким народам". "Христос противополагает личной жизни не загробную жизнь, а жизнь общую, связанную с жизнью настоящей, прошедшей и будущей всего человечества". "Все учение Христа в том, что ученики Его, поняв призрачность личной жизни, отреклись от нее и перенесли ее в жизнь всего человечества, в жизнь Сына Человеческого. Учение же о бессмертии личной жизни не только не призывает к отречению от своей личной жизни, но навеки закрепляет эту личность... Жизнь есть жизнь, и ею надо воспользоваться как можно лучше. Жить для себя одного неразумно. И потому, с тех пор как есть люди, они отыскивают для жизни цели вне себя: живут для своего ребенка, для народа, для человечества, для всего, что не умирает с личной жизнью". "Если человек не хватается за то, что спасает его, то это значит только то, что человек не понял своего положения". "Вера происходит только от сознания своего положения. Вера зиждется только на разумном сознании того, что лучше делать, находясь в известном положении". "Ужасно сказать: не будь вовсе учения Христа с церковным учением, выросшим на нем, то те, которые теперь называются христианами, были бы гораздо ближе к учению Христа, т.е. к разумному учению о благе жизни, чем они теперь. Для них не были бы закрыты нравственные учения пророков всего человечества". "Христос говорит, что есть верный мирской расчет не заботиться о жизни мира... Нельзя не видеть, что положение учеников Христа должно быть лучше уже потому, что ученики Христа, делая всем добро, не будут возбуждать ненависти в людях". "Христос учит именно тому, как нам избавиться от наших несчастий и жить счастливо". Перечисляя условия счастья, Толстой не может найти почти ни одного условия, связанного с духовной жизнью, все связано с материальной, животно-расти тельной жизнью, как физический труд, здоровье и пр. "Не мучеником надо быть во имя Христа, не этому учит Христос. Он учит тому, чтобы перестать мучить себя во имя ложного учения мира... Христос учит людей не делать глупостей (курсив мой). В этом состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа... Не делай глупостей, и тебе будет лучше". "Христос... учит нас не делать того, что хуже, а делать то, что лучше для нас здесь, в этой жизни". "Разрыв между учением о жизни и объяснением жизни начался с проповеди Павла, не знавшего этического учения, выраженного в Евангелии Матфея, и проповедо вавшего чуждую Христу метафизическо-каббалистическую теорию". "Все, что нужно для псевдохристианина-это таинства. Но таинство не делает сам верующий, а над ним его производят другие". "Понятие о законе, несомненно разумном и по внутреннему сознанию обязательном для всех, до такой степени утрачено в нашем обществе, что существование у еврейского народа закона, определявшего всю жизнь их, который был бы обязателен не по принуждению, а по внутреннему сознанию каждого, считается исключительным свойством одного еврейского народа". "Я верю, что исполнение этого учения (Христа) легко и радостно".

Приведу еще характерные места из писем Л.Толстого. "Так: "Господи, милостив буди мне грешному", я теперь не совсем люблю, потому что это молитва эгоистическая, молитва слабости личной и потому бесполезная". "Мне очень бы хотелось помочь вам,-пишет он М.А. Сопоцько,-в том тяжелом и опасном положении, в котором вы находитесь. Я говорю про ваше желание загипнотизировать себя в церковную веру. Это очень опасно, потому что при такой гипнотизации утрачивается самое драгоценное, что есть в человеке,-его разум (курсив мой)". "Нельзя безнаказанно допустить в свою веру что-либо неразумное, что-либо, не оправдываемое разумом. Разум дан свыше, чтобы руководить нас. Если же мы заглушим его, это не пройдет безнаказанно. И гибель разума-самая ужасная гибель (курсив мой)". "Чудеса евангельские не могли быть, потому что они нарушают законы того разума, посредством которого мы понимаем жизнь, чудеса не нужны, потому что ни в чем никого не могут убедить. В той же дикой и суеверной среде, в которой жил и действовал Христос, не могли не сложиться предания о чудесах, как они, не переставая, и в наше время складываются легко в суеверной среде народа". "Вы спрашиваете меня о теософии. Меня самого интересовало это учение, но, к сожалению, оно допускает чудесное; а малейшее допущение чудесного уже лишает религию той простоты и ясности, которые свойственны истинному отношению к Богу и ближнему. И потому в учении этом может быть много очень хорошего, как в учениях мистиков, как в спиритизме даже, но надо остерегаться его. Главное же, думаю, что те люди, которым нужно чудесное, не понимают еще вполне истинного, простого христианского учения". "Для того же, чтобы человек знал то, чего от него хочет Тот, Кто его послал в мир,-Он вложил в него разум, посредством которого человек всегда, если он точно хочет этого, может знать волю Бога, т.е. то, чего хочет от него Тот, Кто послал его в мир... Если же мы будем держаться того, что нам говорит разум, то все соединимся, потому что разум у всех один и только разум соединяет людей и не мешает проявлению свойственной людям любви друг к другу". "Разум старше и достовернее всех писаний и преданий, он был уже тогда, когда не было никаких преданий и писаний, и он дан каждому из нас прямо от Бога. Слова Евангелия о том, что все грехи простятся, но только не хула на Святого Духа, по моему мнению, относятся прямо к утверждению того, что разуму не надо верить. Действительно, если не верить разуму, данному нам от Бога, то кому же верить? Неужели тем людям, которые хотят нас заставить верить тому, что не согласно с разумом, данным от Бога". "О внутреннем своем совершенствовании нельзя молиться потому, что нам дано все то, что нужно для нашего совершенствования, и прибавлять к этому ничего не нужно и нельзя". "Просить Бога и придумывать средства, как совершенствоваться, можно было бы только тогда, когда бы нам были поставлены какие-либо преграды для этого дела и мы сами не имели бы для этого сил". "Мы здесь, в этом мире, как на постоялом дворе, в котором хозяин устроил все, что нам, путешествен никам, точно нужно, и сам ушел, оставив наставления, как нам вести себя в этом временном приюте. Все, что нам нужно, у нас под руками; так какие же нам еще придумывать и о чем просить? Только бы исполнить то, что нам предписано. Так и в нашем духовном мире- все нужное нам дано, и дело только за нами". "Нет более безнравственного и вредного учения, как то, что человек не может совершенствоваться своими силами". "Превратное и нелепое понятие о том, что человеческий разум своими усилиями не может приближаться к истине, происходит от такого же ужасного суеверия, как и то, по которому человек не может без помощи извне приближаться к исполнению воли Бога. Сущность этого суеверия в том, что полная, совершенная истина будто бы открыта самим Богом... Суеверие это ужасно... Человек перестает верить единственному средству познания истины-усилиям своего разума". "Помимо разума никакая истина не может войти в душу человека". "Разумное и нравствен ное всегда совпадает". "Вера в общение с душами умерших до такой степени, не говоря уже о том, что она мне совершенно не нужна, до такой степени нарушает все то, основанное на разуме, мое мировоззрение, что, если бы я услышал голос духов или увидел бы их проявление, я обратился бы к психиатру, прося его помочь моему очевидному мозговому расстройству". "Вы говорите, - пишет Л.Н. священнику С.К.,-что так как человек есть личность, то и Бог есть тоже Личность. Мне же кажется, что сознание человеком себя личностью есть сознание человеком своей ограниченности. Всякое же ограничение несовместимо с понятием Бога. Если допустить то, что Бог есть Личность, то естественным последствием этого будет, как это и происходило всегда во всех первобытных религиях, приписание Богу человеческих свойств... Такое понимание Бога как Личности и такого Его закона, выраженного в какой-либо книге, совершенно невозможно для меня". Можно было бы привести еще много мест из разных произведений Л.Толстого для подтверждения моего взгляда на религию Толстого, но и этого достаточно.

Ясно, что религия Льва Толстого есть религия самоспасения, спасения естественными и человеческими силами. Поэтому религия эта не нуждается в Спасителе, не знает Сыновей Ипостаси. Л.Толстой хочет спастись в силу своих личных заслуг, а не в искупительную силу кровавой жертвы, принесенной Сыном Божьим за грехи мира. Гордыня Л.Толстого в том, что он не нуждается в благодатной помощи Божьей для исполнения воли Божьей. Коренное в Л.Толстом то, что он не нуждается в искуплении, так как не знает греха, не видит непобедимости зла естественным путем. Он не нуждается в Искупителе и Спасителе и чужд, как никто, религии искупления и спасения. Идею искупления он считает главным препятствием для осуществления закона Отца-Хозяина. Христос, как Спаситель и Искупитель, как "путь, истина и жизнь", не только не нужен, но мешает исполнению заповедей, которые Толстой считает христианскими. Новый Завет Л.Толстой понимает как закон, заповедь, правило Отца-Хозяина, т.е. понимает его как Ветхий Завет. Он еще не знает той тайны Нового Завета, что в Сыновней Ипостаси, во Христе, нет уже закона и подзаконности, а есть благодать и свобода. Л.Толстой, как пребывающий исключительно в Отчей Ипостаси, в Ветхом Завете и язычестве, никогда не мог постигнуть той тайны, что не заповеди Христа, не учение Христа, а Сам Христос, Его таинственная Личность, есть "истина, путь и жизнь". Религия Христа есть учение о Христе, а не учение Христа. Учение о Христе, т.е. религия Христа, всегда была для Л.Толстого безумием, он относился к ней как язычник. Тут мы подходим к другой, не менее ясной стороне религии Л.Толстого. Это-религия в пределах разума, рационалистичекая религия, отвергающая всякую мистику, всякое таинство, всякое чудо как противное разуму, как безумие. Эта разумная религия близка рационалистическому протестантизму, Канту и Гарнаку. Толстой-грубый рационалист в отношении к догматам, его критика догматов элементарно-рассудочная. Он с победоносным видом отвергает догмат Троичности Божества на том простом основании, что не может равняться. Он прямо говорит, что религия Христа-Сына Божьего, Искупителя и Спасителя-есть сумасшествие. Он непримиримый враг чудесного, таинственного. Он отвергает самую идею откровения как бессмыслицу. Почти невероятно, что такой гениальный художник и гениальный человек, такая религиозная натура, был одержим таким грубым и элементарным рационализмом, таким бесом рассудочности. Чудовищно, что такой гигант, как Л.Толстой, свел христианство к тому, что Христос учит не делать глупостей, учит благополучию на земле. Гениальная религиозная натура Л.Толстого находится в тисках элементарной рассудочности и элементарного утилитаризма. Как религиозная личность-это немой гений, не обладающий даром Слова. И эта непостижимая тайна его личности связана с тем, что все существо его пребывает в Отчей Ипостаси и в душе мира, вне Сыновней Ипостаси, вне Логоса. Л.Толстой не только был религиозной натурой, всю жизнь сгоравшей от религиозной жажды, он был и мистической натурой, в особом смысле. Есть мистика в "Войне и мире", в "Казаках", в его отношении к первостихиям жизни; есть мистика и в самой его жизни, в его судьбе. Но мистика эта никогда не встречается с Логосом, т.е. никогда не может быть осознана. В своей религиозной и мистической жизни Толстой никогда не встречается с христианством. Нехристианская природа Толстого художественно вскрыта Мережковским. Но то, что Мережковский хотел сказать по поводу Толстого, тоже осталось вне Логоса, и христианский вопрос о личности не был им поставлен.

Очень легко смешать аскетизм толстовский с аскетизмом христианским. Часто говорили, что по своему моральному аскетизму Л.Толстой плоть от плоти и кровь от крови христианства исторического. Одни говорили это в защиту Толстого, другие ставили ему это в вину. Но нужно сказать, что аскетизм Л.Толстого очень мало имеет общего с аскетизмом христианским. Если брать христианский аскетизм в его мистической сущности, то он никогда не был проповедью обеднения жизни, упрощения, нисхождения. Христианский аскетизм всегда имеет в виду бесконечно богатый мистический мир, высшую ступень бытия. В моральном же аскетизме Толстого нет ничего мистического, нет богатств иных миров. Как отличается аскетизм бедняжки Божьего св.Франциска от толстовского опрощения! Францискан ство полно красоты, и нет в нем ничего похожего на толстовский морализм. От св.Франциска родилась красота раннего Возрождения. Бедность была для него Прекрасной Дамой. У Толстого же не было Прекрасной Дамы. Он проповедовал обеднение жизни во имя более счастливого, более благополучного устроения жизни на земле. Ему чужда идея мессианского пира, которая мистически воодушевляет христианскую аскетику. Моральный аскетизм Л.Толстого-это аскетизм народнический, столь характерный для России. У нас образовался особый тип аскетизма, не аскетизма мистического, а аскетизма народнического, аскетизма во имя блага народа на земле. Этот аскетизм встречается в форме барской, у кающихся дворян, и в форме интеллигентской, у интеллигентов-народников. Этот аскетизм обычно связан с гонением на красоту, на метафизику и мистику как на роскошь недозволенную, безнравственную. Этот аскетизм религиозно ведет к иконоборчеству, к отрицанию символики культа. Л.Толстой был иконоборцем. Иконопочитание и вся связанная с ним символика культа казалась безнравственной, непозволительной роскошью, запрещенной его морально-аскетическим сознанием. Л.Толстой не допускает, что существуют священная роскошь и священное богатство. Гениальному художнику казалась красота безнравственной роскошью, богатством, не дозволенным Хозяином жизни. Хозяин жизни дал закон добра, и лишь добро есть ценность, лишь добро божественно. Хозяин жизни не поставил перед человеком и миром идеальный образ красоты как верховной цели бытия. Красота-от лукавого, от Отца лишь нравственный закон. Л.Толстой-гонитель красоты во имя добра. Он утверждает исключительное преобладание добра не только над красотой, но и над истиной. Во имя исключительного добра он отрицает не только эстетику, но и метафизику и мистику как пути познания истины. И красота и истина-роскошь, богатство. Пир эстетики и пир метафизики запрещен Хозяином жизни. Нужно жить простым законом добра, исключительной моральностью. Никогда еще морализм не был доведен до таких крайних пределов, как у Толстого. Морализм становится страшен, от него делается удушье. Ведь красота и истина не менее божественны, чем добро, не менее-ценности. Добро не смеет главенствовать над истиной и красотой, красота и истина не менее близки к Богу, к Первоисточнику, чем добро. Исключительный, отвлеченный морализм, доведенный до последних пределов, ставит вопрос о том, что может быть демоническое добро, добро, истребляющее бытие, понижающее уровень бытия. Если может быть демоническая красота и демоническое знание, то может быть и демоническое добро. Христианство, взятое в мистической его глубине, не только не отрицает красоту, но создает невиданную, новую красоту, не только не отрицает гнозис, но создает высший гнозис. Красоту и гнозис скорее отрицают рационалисты и позитивисты и часто делают это во имя призрачного добра. Морализм Л.Толстого связан с его религией самоспасения, с отрицанием онтологического смысла искупления. Но аскетический морализм Толстого одной лишь своей стороной обращен к обеднению и подавлению бытия, другой своей стороной обращен он к новому миру и дерзновенно отрицает зло.

В толстовском морализме есть начало косно-консервативное и есть начало революционно-бунтарское. Л.Толстой с небывалой силой и радикализмом восстал против лицемерия quasi-христианского общества, против лжи quasi-христианского государства. Он гениально изобличил чудовищную неправду и мертвенность казенного, официального христианства, он поставил зеркало перед притворно- и мертвенно-христианским обществом и заставил ужаснуться людей с чуткой совестью. Как религиозный критик и как искатель Л.Толстой навеки останется великим и дорогим. Но сила Толстого в деле религиозного возрождения исключитель но отрицательно-критическая. Он безмерно много сделал для пробуждения от религиозной спячки, но не для углубления религиозного сознания. Нужно, однако, помнить, что Л.Толстой обращался со своими исканиями и критикой к обществу или откровенно атеистическому, или лицемерно- и притворно-христи анскому, или просто индифферентному. Этому обществу нельзя было религиозно повредить, оно было уж совсем повреждено. А мертвенно-бытовое, внешнеобрядовое православие полезно и важно было обеспокоить и взбудоражить. Л.Толстой-самый последовательный и самый крайний анархист-идеалист, какого только знает история человеческой мысли. Опровергнуть толстовский анархизм очень легко, в этом анархизме соединяется крайний рационализм с настоящим безумием. Но толстовский анархический бунт нужен был миру. "Христианский" мир до того изолгался в своих основах, что явилась иррациональная потребность в таком бунте. Я думаю, что именно толстовский анархизм, по существу несостоятельный,-очистителен и значение его огромно. Толстовский анархический бунт обозначает кризис исторического христианства, перевал в жизни Церкви. Бунт этот предваряет грядущее христианское возрождение. И остается для нас тайной, рационально непостижимой, почему делу христианского возрождения послужил человек, чуждый христианству, весь пребывающий в стихии ветхозаветной, дохристианской. Последняя судьба Толстого остается тайной, ведомой лишь Богу. Не нам судить. Л.Толстой сам отлучил себя от Церкви, и перед этим фактом бледнеет факт отлучения его русским Св. Синодом. Мы должны прямо и открыто сказать, что Л.Толстой ничего общего не имеет с христианским сознанием, что выдуманное им "христианство" ничего общего не имеет с тем подлинным христианством, для которого в Церкви Христовой неизменно хранится образ Христа. Но мы ничего не смеем сказать о последней тайне его окончательных отношений к Церкви и о том, что совершилось с ним в час смерти. По человечеству же мы знаем, что своей критикой, своими исканиями, своей жизнью Л.Толстой пробуждал мир, религиозно заснувший и омертвевший. Несколько поколений русских людей прошло через Толстого, росло под его влиянием, и влияние это не дай Бог отождествить с "толстовством"-явлением очень ограниченным. Без толстовской критики и толстовского искания мы были бы хуже и проснулись бы позже. Без Л.Толстого не стал бы так остро вопрос о жизненном, а не риторическом значении христианства. Ветхозаветная правда Толстого нужна была изолгавшемуся христианскому миру. Знаем мы также, что без Л.Толстого Россия немыслима и что Россия не может от него отказаться. Мы любим Льва Толстого, как родину. Наши деды, наша земля- в "Войне и мире". Он- наше богатство, наша роскошь, он- не любивший богатства и роскоши. Жизнь Л.Толстого-гениальный факт в жизни России. А все гениальное-провиденциально. Еще недавний "уход" Л.Толстого взволновал всю Россию и весь мир. То был гениальный "уход". То было завершение толстовского анархического бунта. Перед смертью Л.Толстой стал странником, оторвался от земли, к которой был прикован всей тяжестью быта. Под конец жизни великий старик повернул к мистике, мистические ноты звучат сильнее и заглушают его рационализм. Он готовился к последнему перевороту.

Глава четырнадцатая

ОТЗЫВЫ СОВРЕМЕННИКОВ
О «ВОЙНЕ И МИРЕ»

Все газеты и журналы, без различия направлений, отмечали необыкновенный успех, которым встречен был роман Толстого при его появлении в отдельном издании.

«Книга графа Толстого, сколько известно, имеет в настоящую минуту огромный успех; быть может, это наиболее читаемая книга из всех, что порождали в последнее время русские беллетристические таланты. И этот успех имеет свое полное основание»1.

«О новом произведении графа Л. Н. Толстого говорят повсюду; и даже в тех кружках, где редко появляется русская книга, роман этот читается с необыкновенной жадностью»2.

«Четвертый том сочинения графа Л. Н. Толстого «Война и мир» получен в Петербурге на прошлой неделе и просто расхватывается в книжных магазинах. Успех этого сочинения все растет»3.

«Мы не запомним, когда бы с таким живым интересом принималось в нашем обществе появление какого-нибудь художественного произведения, как ныне принимается появление романа графа Толстого. Четвертый том его все ожидали не просто с нетерпением, а с каким-то болезненным волнением. Книга раскупается с невероятной быстротой»4.

«Во всех уголках Петербурга, во всех сферах общества, даже там, где ничего не читалось, появились желтые книжки «Войны и мира» и читались положительно нарасхват»5.

«Вышедшее в настоящем году сочинение графа Толстого «Война и мир» было прочитано, можно сказать, всею читающей русской публикой. Высокая художественность этого произведения и объективность взгляда автора на жизнь произвели обаятельное впечатление. Художник автор сумел совершенно овладеть умом и вниманием своих читателей и заставил их интересоваться глубоко всем тем, что он изобразил в своем произведении»6.

«На дворе весна... Книгопродавцы приуныли. Их магазины почти целый день пусты: публике не до книг. Только разве иногда отворится дверь книжного магазина, и посетитель, высунув из-за двери одну лишь голову, спросит: «Вышел пятый том «Войны и мира»?» Затем он скроется, получив отрицательный ответ»7.

«Роман нельзя не прочесть. Он имеет успех, он читается всеми, хвалится большинством, составляет «вопрос времени»8.

«Едва ли какой-нибудь роман имел у нас такой блистательный успех, как сочинение графа Л. Н. Толстого «Война и мир». Можно сказать смело, что его прочла вся Россия; в короткое время потребовалось второе издание, которое уже и вышло»9.

«Ни одно литературное произведение последнего времени не производило на русское общество такого сильного впечатления не читалось с таким интересом, не приобретало столько поклонников, как «Война и мир» графа Л. Н. Толстого»10.

«Давно уже ни одна книга не читалась с такою жадностью... Ни одно из наших классических произведений не расходилось так быстро и в таком количестве экземпляров, как «Война и мир»11.

«Романом графа Толстого в данное время занята чуть ли не вся русская публика»12.

В. П. Боткин в письме к Фету из Петербурга от 26 марта 1868 года писал: «Успех романа Толстого действительно необыкновенный: здесь все читают его, и не только просто читают, но приходят в восторг»13.

Некоторые книгопродавцы, чтобы спустить залежавшуюся у них «Войну и мир» Прудона, предлагали покупателям эту книгу по удешевленной цене в придачу к «Войне и миру» Толстого14, а другие, пользуясь необычайным спросом на роман Толстого, продавали его по повышенным ценам15.

Своеобразие и новизна художественного метода Толстого в его гениальном романе-эпопее не могли быть оценены по достоинству большинством современных критиков так же, как не могли быть вполне поняты особенности его идейного содержания. Большинство статей, появившихся по выходе «Войны и мира», интересны не столько своей оценкой произведения Толстого, сколько характеристикой той литературно-общественной атмосферы, в которой ему приходилось работать. Прав был Н. Н. Страхов, когда писал, что не о «Войне и мире» будет потомство судить на основании критических статей, а об авторах этих статей будут судить по тому, что ими было сказано о «Войне и мире».

Количество журнальных и газетных статей, посвященных критике «Войны и мира» при появлении романа, исчисляется сотнями. Мы рассмотрим только наиболее характерные из них, принадлежащие представителям различных направлений16.

Уже появление первых частей романа в «Русском вестнике» под заглавием «Тысяча восемьсот пятый год» вызвало в современной печати ряд критических статей и заметок, принадлежащих представителям различных общественно-литературных направлений.

Анонимный критик либеральной газеты «Голос», после напечатания в «Русском вестнике» первых глав «1805 года», недоумевал: «Что это такое? К какому разряду литературных произведений отнести его? Полагать надо, что и сам граф Толстой не решит этого вопроса, судя по тому, по крайней мере, что он не отнес своего произведения ни к какому разряду, не назвав его ни повестью, ни романом, ни записками, ни воспоминаниями... Что же это всё? Вымысел, чистое творчество или действительные события? Читатель остается совершенно в недоумении, как ему смотреть на рассказ обо всех этих лицах. Если это просто произведение творчества, то зачем же тут фамилии и знакомые нам характеры? Если это записки или воспоминания, то зачем этому придана форма, подразумевающая творчество?»17

Сомнение в том, не подлинные ли мемуары печатает Толстой под названием «1805 год», было выражено и в других отзывах о романе.

Известный в то время критик В. Зайцев в радикальном журнале «Русское слово» заявил, что роман Толстого, как и многое другое, напечатанное в «Русском вестнике», не заслуживает критического разбора, так как в нем изображены только представители аристократии. «Что касается «Русского вестника», — писал Зайцев, — то читатель поймет, почему я не говорю о нем так подробно, как о прочих, просмотрев одни заглавия статей хотя бы январской книжки этого журнала. Здесь господин Иловайский пишет о графе Сиверсе, граф Л. Н. Толстой (на французском языке) о князьях и княгинях Болконских, Друбецких, Курагиных, фрейлинах Шерер, виконтах Монтемар, графах и графинях Ростовых, Безухих, батардах Пьерах и т. п. именитых великосветских лицах, Ф. Ф. Вигель вспоминает о графах Прованском и Артуа, Орловых и прочих и об обер-архитекторах»18.

В таком же духе высказался тогда же и другой радикальный журнал — сатирический журнал «Будильник», выразивший презрительное отношение к «Русскому вестнику» за то, что он «обязался поставлять в публику романы из великосветского мира»19.

В противоположность этим близоруким отзывам Н. Ф. Щербина, подписавшийся псевдонимом «Омега», автор статьи в газете военного ведомства «Русский инвалид», отметил обличительный характер романа. «Первая часть романа, — писал этот критик, — несмотря на свой очень почтенный объем, служит пока только экспозицией дальнейшего действия, и в этой экспозиции развертывается превосходное изображение высшего светского общества того времени... Чрезмерная гордость, высокомерное пренебрежение ко всему обедневшему, ко всему тому, что не принадлежит к самому высшему аристократическому кругу, типично выставлены в князе Курагине... Характер этого Курагина очерчен чрезвычайно рельефно и, как живой, мечется в глаза читателю... В Петербурге все придворные надменны, всё основано на интриге и взаимном обмане; ни одного живого, чистосердечного слова»20.

А. С. Суворин (в то время либерал) писал в той же газете: «Он [Толстой] смотрит на своих действующих лиц как художник, отделывает их с тем умением и тонкостью, которые так отличают все произведения нашего замечательного писателя. Ни одной пошлой или обыденной черты вы не встретите у него, оттого лицо крепко запечатлевается в вашем воображении, и вы не смешиваете его с другими. Анна Шерер, влиятельная придворная дама, князь Василий, влиятельный придворный, очерчены мастерски... Всё общество... представляется цельно и характеристично. Особенно рельефно выступает Пьер... Проникнутый благородством, честностью и добродушием, он способен на страстную привязанность и меньше всего думает о себе... Этот характер оригинальный, верный, выхваченный из жизни и бросается в глаза своими русскими чертами. Таких юношей много, но никто из писателей не обрисовал их с таким мастерством, как граф Лев Толстой. Мы считаем это новое произведение Льва Толстого заслуживающим самого полного внимания»21.

Наиболее обстоятельный отзыв о художественной стороне «1805 года» был дан Н. Ахшарумовым, принадлежавшим к школе «чистого искусства»22. Автор относит «1805 год» к числу самых редких явлений нашей литературы. Критик не может определенно отнести произведение Толстого «ни к одной из известных рубрик изящной словесности». Это не «хроника» и не «исторический роман», однако ценность произведения от этого нисколько не уменьшается. Задачей автора было дать «очерк русского общества шестьдесят лет назад», и Толстой успешно справился с этой задачей, поставив выше всего соблюдение требований «исторической правды». Исторический элемент несомненно вошел в произведение Толстого, но «элемент этот не залёг мертвым пластом в основе постройки, а как здоровая крепкая пища переработан был творческой силой в живую ткань, в плоть и кровь поэтического создания». «Читая рассказы графа Толстого о прошлом, мы до такой степени уходим за шестьдесят лет назад, до такой степени понимаем людей, им описанных, что не чувствуем к ним ни ненависти, ни отвращения». «Мы говорим: всё это были добрые люди, ничуть не хуже нас с вами».

Критик восхищается образом князя Андрея, считая, что «характер этот не выдуман, что это истинно русский коренной самородный тип». По мнению критика, «порода людей такого закала, если б она сохранилась до наших времен, могла бы нам оказать услугу неоцененную».

Вторая часть «1805 года», посвященная описанию заграничного похода русской армии, характеризуется критиком такими словами: «Рассказ живой, краски яркие, сцены военного быта очерчены тем же бойким пером, которое познакомило нас с осадою Севастополя, и дышат такою же правдою». Исторические лица, как Багратион, Кутузов, Мак, а также такие военные «старого времени», как гусар Денисов, «сообщают рассказу черты исторической правды». «Дар верного выбора из несчетной массы подробностей только того, что действительно интересно и что очерчивает событие с его типической стороны, принадлежит автору в такой степени, что он мог смело выбрать предметом рассказа всё, что угодно, хотя бы сюжет давно забытой реляции, и быть уверенным, что он никогда не наскучит». Дочитав рассказ до конца и отдавая себе отчет в прочитанном, «мы не находим нигде фальшивой ноты».

Мы видим, что представитель теории «чистого искусства», правильно указав некоторые художественные особенности «Войны и мира», совершенно обошел молчанием обличительную сторону романа.

Выход одновременно в декабре 1867 года первых трех томов первого шеститомного издания «Войны и мира» сразу вызвал обширную критическую литературу о романе.

«Отечественные записки» Некрасова и Салтыкова откликнулись на выход романа двумя статьями — Д. И. Писарева и М. К. Цебриковой.

Писарев свою статью «Старое барство»23 начал с такой характеристики романа: «Новый еще не оконченный роман графа Л. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества». По мнению критика, роман Толстого «ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и без труда». Писарев отмечает «правду» в изображении Толстым представителей высшего общества: «Эта правда, бьющая ключом из самих фактов, эта правда, прорывающаяся помимо личных симпатий и убеждений рассказчика, особенно драгоценна по своей неотразимой убедительности».

Ненавидя барство, Писарев резко критикует типы Николая Ростова и Бориса Друбецкого.

Цебрикова свою прочувствованную, прекрасно написанную, статью24 посвятила анализу женских типов «Войны и мира».

Автор вспоминает неудавшиеся, по ее мнению, образы идеальных женщин у современных русских писателей: Юленьку Гоголя, Ольгу Гончарова, Елену Тургенева. В противоположность этим писателям, Толстой «не пытается создавать идеалы; он, берет жизнь, как она есть, и в новом романе своем выводит несколько характеров русской женщины в начале нынешнего столетия, замечательных по глубине и верности психологического анализа и жизненной правде, которою они дышат». Автор анализирует три главных женских характера «Войны и мира» — Наташу Ростову, маленькую княгиню и княжну Марью.

Анализ образа Наташи Ростовой, сделанный М. К. Цебриковой, бесспорно является лучшим во всей критической литературе о Толстом.

«Наташа Ростова, — пишет автор, — сила не маленькая; это богиня, энергическая, даровитая натура, из которой в другое время и в другой среде могла бы выйти женщина далеко недюжинная». «Автор с особенной любовью рисует нам образ этой живой, прелестной девочки в том возрасте, когда девочка уже не дитя, но еще и не девушка, с ее резвыми детскими выходками, в которых высказывается будущая женщина». Наташа взрослая — «прелестная девушка, жизнь молодая, счастливая так и бьется в ее смехе, взгляде, в каждом слове, движении; в ней нет ничего искусственного, рассчитанного... Каждая мысль, каждое впечатление отражаются в светлых глазах ее; она вся — порыв и увлечение... Наташа в высшей степени обладает чуткостью сердца, которую считает отличительным свойством женской природы».

Перейдя к анализу подавленного состояния Наташи после отъезда ее жениха, когда она страдала от мысли, «что у ней даром, ни для кого, пропадает время, которое ушло бы на любовь к нему», автор находит, что здесь Толстой «очень метко определил женскую любовь».

Анализ образа княжны Марьи, сделанный Цебриковой, также очень удачен. В ее характеристике этого образа заслуживает особенного внимания суждение по поводу желания смерти отца, которое иногда испытывала княжна. По этому поводу М. К. Цебрикова говорит: «Напиши эти строки другой кто, а не писатель, так глубоко проникнутый семейным началом, как Л. Толстой, какая поднялась бы буря криков, намеков, обвинений в разрушении семьи и подрываньи общественного порядка. А между тем нельзя ничего сильнее сказать против порядка, закрепляющего женщину, что сказано этим примером любящей, безответной, религиозной княжны Марьи, привыкшей всю жизнь свою отдавать другим и доведенной до противоестественного желания смерти родному отцу. Не Л. Толстой учит нас, но сама жизнь, которую он передает, не отступая ни перед какими проявлениями ее, не нагибая ее ни под какую рамку».

Заслугу Толстого М. К. Цебрикова видит также и в изображении Элен Безуховой, так как «ни у одного романиста не встречался еще этот тип развратницы большого света».

Обстоятельный отзыв о «Войне и мире» по выходе первых трех томов сделал П. В. Анненков в либеральном «Вестнике Европы»25.

По определению Анненкова, произведение Толстого является романом и в то же время «историей культуры по отношению к одной части нашего общества, политической и социальной нашей историей в начале текущего столетия». В романе Толстого находим «любопытное и редкое соединение олицетворенных и драматизированных документов с поэзией и фантазией свободного вымысла». «Мы имеем перед собою громадную композицию, изображающую состояние умов и нравов в передовом сословии «новой России», передающую в главных чертах великие события, потрясавшие тогдашний европейский мир, рисующую физиономии русских и иностранных государственных людей той эпохи и связанную с частными, домашними делами двух-трех аристократических наших семей». Своеобразие произведения Толстого видно уже из того, что только с половины третьего тома «завязывается нечто похожее на узел романической интриги» (критик разумел, очевидно, сватовство князя Андрея и дальнейшие события в жизни Наташи).

Мастерство автора в изображении сцен военного быта в «Войне и мире», по мнению Анненкова, достигло своего апогея. «Ни с чем не может сравниться» описание атаки Багратиона в Шенграбенском сражении, так же как и описание сражения при Аустерлице. Критик отмечает изумительное раскрытие автором «Войны и мира» различных душевных состояний его героев во время сражения. Пересказав главные события первых томов романа, критик останавливается и задает вопрос: «Не великолепное ли зрелище все это, в самом деле, от начала до конца?»

Но Анненков вместе с тем находит, что «во всяком романе великие исторические факты должны стоять на втором плане»; на первом плане должно стоять «романическое развитие». В недостатке «романического развития» заключается «существенный недостаток всего создания, несмотря на его сложность, обилие картин, блеск и изящество». Этим замечанием Анненков обнаружил полное непонимание произведения Толстого как эпопеи.

Перейдя далее к рассмотрению движения характеров «Войны и мира», Анненков видит второй недостаток романа в том, что автор будто бы не раскрывает процесса развития своих героев. «Мы видим, — говорит критик, — лица и образы, когда процесс превращения над ними уже закончен, — самого процесса мы не знаем». Упрек этот явно несправедлив, хотя, разумеется, процесс развития всех многочисленных персонажей «Войны и мира» раскрыт автором не в равной мере. Анненков находит, что и события показываются Толстым только тогда, когда они уже вполне определились, «а работа, которую они свершили при изменении своего течения, одолевая препятствия и уничтожая препоны, по большей части произошла, имея свидетелем опять одно безгласное время». В подтверждение своего мнения Анненков ссылается на пример Элен Безуховой. «Чем другим, — писал он, — можно объяснить, например, что распутная жена Пьера Безухова из заведомо пустой и глупой женщины приобретает репутацию необычайного ума и является вдруг средоточием светской интеллигенции, председательницей салона, куда съезжаются слушать, учиться и блестеть развитием?»

Этот пример, приводимый Анненковым, нельзя не признать совершенно неудачным. Из текста романа видно, что никакого «развития» у Элен не происходило, что, сделавшись хозяйкой салона, она осталась такою же «глупой женщиной», какой была и раньше.

Военные сцены романа, по мнению Анненкова, представляют собою «картины безусловного мастерства, обличающие в авторе необычайный талант военного писателя и художника-историка». «Таковы изображения военных масс, представляемых нам как единое, громадное существо, живущее своей особенной жизнью»; «таковы все изображения канцелярий, штабов», таковы в особенности картины сражений.

Бытовая часть романа, заключающая в себе «олицетворение нравов, понятий и вообще культуры высшего нашего общества в начале текущего столетия, развивается довольно полно, широко и свободно благодаря нескольким типам, бросающим, несмотря на свой характер силуэтов и эскизов, несколько ярких лучей на всё сословие, к которому они принадлежат».

Несправедливое замечание Анненкова, что характеры «Войны и мира» представляют собою «силуэты и эскизы», объясняется тем, что Анненков привык к типу романов Тургенева, где каждому действующему лицу дается в определенной главе подробная характеристика. Толстой, как известно, не следовал: этому приему и предпочитал давать характеристики своим героям последовательно, черта за чертой, в самом процессе действия романа; таким образом выведенные им лица постепенно приобретают в глазах читателя яркие очертания.

В высшем обществе, говорит Анненков, автор «Войны и мира» раскрывает перед читателями «под всеми формами светскости бездну легкомыслия, ничтожества, коварства, иногда совершенно грубых, диких и свирепых поползновений». Но Анненков выражает сожаление, что Толстой не показал рядом с высшим обществом элемента разночинцев, получавших в то время все большее и большее значение в общественной жизни. Толстой, правда, изобразил двух «великих» (!) разночинцев — Сперанского и Аракчеева, но критику этого недостаточно. Из разночинцев в то время назначались уже губернаторы, судьи, секретари правительственных учреждений, пользовавшиеся большим влиянием. Критик считает, что даже по чисто художественным соображениям следовало бы ввести в роман «некоторую примесь» этого «сравнительно грубого, жесткого и оригинального элемента», чтобы «растворить несколько эту атмосферу исключительно графских и княжеских интересов».

Анненков сомневается, соответствует ли образ князя Андрея характеру изображаемой эпохи. Он склонен думать, что суждения князя Андрея о событиях и исторических деятелях передают «идеи и представления, составившиеся о них в наше время», и не могли прийти в голову «современнику эпохи Александра I».

Статья Анненкова была прочтена Толстым. В 1883 году в беседе с одним из посетителей по поводу критических статей о «Войне и мире» Толстой сказал:

«— Помните ли вы статью Анненкова? Статья эта во многом была неблагоприятна для меня, и что ж? После всего, что было писано обо мне другими, я с умилением читал ее тогда»26.

Многие либеральные органы печати дали высокую оценку художественных достоинств первых трех томов «Войны и мира».

А. С. Суворин в газете «Русский инвалид» дал такую характеристику романа: «Интрига романа крайне проста. Развивается она с тою естественною логикою или, пожалуй, естественною нелогичностью, которая существует в жизни. Ничего необыкновенного, ничего натянутого, ни малейших фокусов, употребляемых даже талантливыми романистами. Это спокойная эпопея, написанная поэтом-художником. Автор захватил в своем изображении самые разнообразные типы и воспроизвел их по большей части мастерски. Особенно ярко представлен старик Болконский, тип деспота с душою любящей, но испорченною привычкою властвовать. Необыкновенно тонко подмечены и развиты автором малейшие черты этого характера, до сих пор не являвшегося в такой законченной художественной форме».

Критик подробно останавливается на образе Наташи. Эту «привлекательную личность автор окружил всем обаянием поэзии. Где она является, там является близко и жизнь, и внимание читателя приковывается к ней. Сколько нам помнится, ни в одном из прежних произведений автора не было женского характера, столь оригинального, столь ярко определенного».

Касаясь, в частности, эпизода увлечения Наташи Анатолем, Суворин находит, что психологический анализ борьбы, которая происходит в Наташе между прежним ее чувством и новым, развит автором «с той полнотою и правдою, которые редко встречаешь у других писателей наших».

Перейдя к военным сценам романа, критик отмечает, что «искусство» Толстого «достигает высшей степени в описании Аустерлицкой битвы».

Вообще, по мнению критика, эпоха в романе Толстого «рисуется перед нами довольно полно»27.

«В русской литературе давно не появлялось произведения, в такой степени обильного художественными достоинствами, как новое сочинение графа Л. Н. Толстого «Война и мир», — писал В. П. Буренин (в то время либерал). — В новом произведении графа Толстого каждое описание, начиная, положим, от мастерски набросанных очерков Аустерлицкого сражения и кончая картинами псовой охоты, каждое лицо, начиная от первых административных и военных деятелей Александровского времени и кончая каким-нибудь русским ямщиком Балагой, дышит живою правдой и реализмом изображения. От графа Толстого, впрочем, иной рисовки картин и лиц и ожидать нельзя. Автор по общему признанию принадлежит к числу первостепенных писателей художников»28.

Критик «Русского вестника» историк П. Щебальский относит «Войну и мир» к числу «замечательнейших произведений русской литературы». Автор не согласен с замечанием, которое ему приходилось слышать, будто бы «в романе недостаточно веет эпохой». Он считает, что такие типы, как Денисов, граф Ростов с его охотой, масоны, свойственны именно тому времени, которое описано в романе. Критик отмечает мастерское изображение в «Войне и мире» не только основных действующих лиц, но и второстепенных, таких, как австрийский генерал Мак, «произносящий не больше десяти слов и остающийся на сцене не более десяти минут». «Граф Толстой, — говорит критик, — находит возможным положить печать особенности даже на первенствующих борзых собак в охотах Ростовых и их соседей». Психологический анализ Андрея Болконского и Наташи Ростовой критик находит «доведенным до совершенства». Далее он указывает также на «необычайную искренность и правдивость» автора «Войны и мира» и на «чувство высокой нравственности, которое носится над всеми сочинениями этого писателя»29.

«Самый талант автора, — писал журнал «Современное обозрение», — имеет в себе симпатичную сторону, и содержание его нового произведения затрагивает любопытство до последней степени. Мы не колеблемся сказать, что «Война и мир» обещает быть лучшим историческим романом нашей литературы». Новаторство Толстого критик видит в том, что «эта форма исторического романа из ближайшего времени обставлена подробностями чисто историческими в гораздо большей степени, чем это делалось прежде. В книге графа Толстого исторические события рассказываются наряду с такими подробностями, которые читатель всего скорее принимает за действительную историю; исторические лица рисуются так определенно, что читатель ожидает здесь настоящих фактов, какие, без сомнения, тут и есть... Рассказ ведется вообще с обычным мастерством графа Толстого, и мы затруднились бы выбрать лучшие образчики — таких образчиков можно было бы выбрать очень много».

Сделав большую выписку из описания Аустерлицкого сражения, критик говорит: «Читатель узнает здесь ту свежесть и простоту рассказа, которые производили такое впечатление в Севастопольских очерках графа Толстого... Конечно, он пишет не историю, но почти историю»30.

Газета «Одесский вестник» так определила место Толстого среди современных русских писателей: «Меткость, определенность, поэтичность в изображении характеров и целых сцен ставят его неизмеримо выше над другими современными деятелями нашей литературы»31.

Появление последних томов «Войны и мира» — четвертого, пятого и шестого — не вызвало таких сочувственных отзывов критики, как появление первых томов. Правдивое описание военных событий и исторических деятелей 1812 года консерваторы приняли за оскорбление патриотического чувства; либералы и радикалы напали на Толстого за его философско-исторические воззрения, — главным образом с точки зрения позитивной философии Огюста Конта.

Из консерваторов первым выступил против «Войны и мира» А. С. Норов, бывший ранее министром народного просвещения32.

Норов еще очень молодым участвовал в Бородинском сражении, где ему ядром оторвало руку. Придерживаясь официальной точки зрения, по которой весь успех войны 1812 года приписывался военачальникам, а народу не отводилось никакой роли, Норов ропщет на то, что в «Войне и мире» будто бы «громкий славою 1812 год, как в военном, так и в гражданском быту, представлен нам милым пустяком», что будто бы в изображении Толстого «целая фаланга наших генералов, которых боевая слава прикована к нашим военным летописям и которых имена переходят доселе из уст в уста нового военного поколения, составлена была из бездарных, слепых орудий случая». В романе Толстого даже «об их удачах говорится только мельком и часто с ирониею». Поэтому Норов «не мог без оскорбленного патриотического чувства дочитать этот роман, имеющий претензию быть историческим». В романе Толстого будто бы «собраны только все скандальные анекдоты военного времени той эпохи, взятые безусловно из некоторых рассказов». Сам Норов слепо верит всем невероятным легендам, распространявшимся в то время о событиях 1812 года, как например, легенде об орле, будто бы пролетевшем над головой Кутузова в то время, как он уезжал от армии в Царево-Займище, что́ будто бы послужило «победным предзнаменованием»; верит Норов также и легенде о всеобщем, без всяких исключений, патриотическом увлечении помещиков и купцов в 1812 году. Его возмущает описание Толстым собрания дворянства и купечества в Слободском дворце, когда эти сословия, по рассказу Толстого, «поддакивали всему тому, что им укажут».

Однако Норов, как участник Бородинского сражения, не может не признать, что Толстой «прекрасно и верно изобразил общие фазисы Бородинской битвы». Норов ставит в упрек Толстому в его описании Бородинского сражения только то, что это — «картина без действующих лиц». Народ, главное действующее лицо Бородинского сражения, Норов действующим лицом не считает. Норов не считается также с мнением Толстого о том, что в разгар сражения трудно бывает разобраться в действиях и распоряжениях отдельных начальников. Поэтому Толстой мог употребить такое выражение, за которое упрекает его Норов: «Это была та атака, которую себе приписывал Ермолов».

Большая часть статьи Норова посвящена его личным воспоминаниям о Бородинском сражении, которые во многом подтверждают описание Бородинского сражения в «Войне и мире».

Точку зрения Норова вполне поддержала консервативная «экономическая, политическая и литературная» газета «Деятельность»33. А. С. Норов, писала газета, «уличает графа Толстого в недобросовестных суждениях не только о некоторых исторических лицах, но даже о целых сословиях, принимавших горячее участие в незабвенную эпоху 1812 года» — дворянстве и купечестве. Рецензент не может понять, «как могло придти в голову автору романа, человеку, как видно по фамилии, русскому, отнестись таким образом к историческим фактам, лицам и сословиям эпохи, столь от нас отдаленной по времени и столь дорогой истинно русскому сердцу». Некоторые объясняют это «влиянием той среды, в которой вырос автор романа: вероятно, в детском или юношеском возрасте он был окружен гувернантками француженками и гувернерами французами, пропитанными иезуитизмом католическим, суждения которых о 1812 годе успели так глубоко залечь в детски впечатлительный ум ребенка или юноши, что граф Л. Н. Толстой не смог выбиться из-под этой нелепой путаницы католического суждения о 1812 годе и в самые лета зрелости». Но есть и другое объяснение: «другие, напротив, подозревают, что автор романа «Мир и война» умышленно относился недобросовестно к историческим фактам и лицам 1812 года с целью придать своему роману ту пикантную тенденциозность, которая нравится известному кругу общества». Рецензент больше склоняется к этому последнему мнению.

Толстой, по утверждению рецензента, «подлаживается под направление некоторого кружка», — какого кружка, автор не называет, но, конечно, он разумел кружок радикальный33а.

Престарелый князь П. А. Вяземский, в молодости — друг Пушкина и Гоголя, после появления четвертого тома «Войны и мира» выступил со своими воспоминаниями о 1812 годе34.

Вяземский отдавал «полную справедливость живости рассказа в художественном отношении»; вместе с тем он осуждал тенденцию «Войны и мира», в которой увидел «протест против 1812 года», «апелляцию на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям и на авторитете русских историков этой эпохи». По мнению Вяземского, «Война и мир» вышла из «школы отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверения в народных верованиях». И Вяземский произносит такую тираду: «Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей». «Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм».

Вяземский возмущается описанием собрания московских дворян в Слободском дворце и тем разоблачением их показного патриотизма, который с такой силой дан в романе Толстого. Изображение Александра I также вызывает протест Вяземского тем, что сделано без благоговейного отношения к императору.

В заключение Вяземский касается сцены растерзания Верещагина по приказанию графа Растопчина и высказывает предположение, что приказание это было вызвано желанием Растопчина «озадачить и напугать неприятеля», что Верещагин был Растопчиным принесен «в жертву для усиления народного негодования». Но, говоря так, Вяземский упускает из вида, что и Толстой считал, что, отдавая Верещагина на растерзание толпы, Растопчин руководствовался ложно понятым представлением об «общественном благе», и именно это Толстой ставит ему в вину.

Из позднейшего письма Вяземского к П. И. Бартеневу от 2 февраля 1875 года35 узнаем, что он отвергал не только описание собрания дворян и купечества в Слободском дворце и изображение Александра I, но и изображения Наполеона, Кутузова, Растопчина и «всех олимпийцев 12-го года».

Вяземский, несомненно, не возражал против реалистического портрета Пугачева в «Капитанской дочке», но реалистическое изображение Толстым «олимпийцев» пришлось консерватору Вяземскому не по душе.

В то же время, несмотря на свое непонимание и неприятие точки зрения автора «Войны и мира» на исторические события, Вяземский высоко ценил художественные достоинства романа Толстого; доказательством этому служит упоминание о «Войне и мире» в написанном Вяземским в том же 1869 году шуточном стихотворении «Ильинские сплетни». Это стихотворение состоит из ряда куплетов, заканчивающихся одной и той же строкой:

«Благодарю, не ожидал». «Война и мир» упоминается в следующем куплете, посвященном Александре Андреевне Толстой и ее знакомому, члену Государственного совета — князю Н. И. Трубецкому:

«Над Трубецким трунит Толстая,
В ней виден родственный закал36:
«Войны и мира» часть седьмая.
Благодарю, не ожидал»37.

Это стихотворение Вяземского получило большое распространение в Москве и в Петербурге.

Толстой, хотя и задетый статьей Вяземского, добродушно выписывает куплет о «Войне и мире» в письме к жене из Москвы от 1 сентября 1869 года38. Тот же куплет сообщала в своем не дошедшем до нас письме к Толстому, полученном в Ясной Поляне 3 сентября того же года, и сама упоминаемая в нем А. А. Толстая, о чем с неудовольствием писала Толстому его жена в письме от 4 сентября39.

Недоброжелательство к Толстому за «Войну и мир» держалось у Вяземского довольно долго, вплоть до появления «Анны Карениной». Только 2 февраля 1875 года Вяземский написал П. И. Бартеневу, что он хочет «мириться» с Толстым, а в письме к тому же Бартеневу от 6 февраля 1877 года дал Толстому такую характеристику: «Толстой прикрывает все свои парадоксальные понятия и чувства свежим блеском таланта своего, читаешь и увлекаешься, следовательно, прощаешь, по крайней мере, часто»40.

Статьи Норова и Вяземского вызвали сочувствие в среде представителей консервативных и умеренно либеральных политических взглядов.

А. В. Никитенко, прочитав присланную ему автором в рукописи статью Норова, записал в своем дневнике: «Итак, Толстой встретил нападение с двух сторон: с одной стороны — князь Вяземский, с другой — Норов... И впрямь, какой бы великий художник вы ни были, каким бы великим философом вы себя ни мнили, а всё же нельзя безнаказанно презирать свое отечество и лучшие страницы его славы»41.

М. П. Погодин сначала восторженно приветствовал выход первых четырех томов «Войны и мира». 3 апреля 1868 года он писал Толстому: «Читаю, читаю — изменяю и Мстиславу, и Всеволоду, и Ярополку, вижу, как они морщатся на меня, досадно мне, — а вот сию минуту дочитал до 149 страницы третьего тома и просто растаял, плачу, радуюсь». Перефразируя то, что Толстой писал про Наташу Ростову, Погодин далее пишет о самом Толстом: «Где, как, когда всосал он в себя из этого воздуха, которым дышал в разных гостиных и холостых военных компаниях, этот дух и проч. Славный вы человек, прекрасный талант!.. »

«Послушайте — да что же это такое! Вы меня измучили. Принялся опять читать... и дошел... И что же я за дурак! Вы из меня сделали Наташу на старости лет, и прощай все Ярополки! Присылайте же, по крайней мере, скорее Марью Дмитриевну какую-нибудь, которая отняла бы у меня ваши книги, посадила бы меня за мою работу...

Ах — нет Пушкина! Как бы он был весел, как бы он был счастлив, и как бы стал потирать себе руки. — Целую вас за него я за всех наших стариков. Пушкин — и его я понял теперь из вашей книги яснее, его смерть, его жизнь. Он из той же среды — и что это за лаборатория, что за мельница — святая Русь, которая всё перемалывает. Кстати — любимое его выражение: всё перемелется, мука будет... »42

Но после статей Норова и Вяземского Погодин в газетке «Русский», единственным сотрудником и редактором которой он был, писал о «Войне и мире» уже по-другому. Приведя сцену пляски Наташи и выразив свое восхищение этой сценой, Погодин далее говорит: «Я хотел при всем почтении к высокому и прекрасному таланту указать также на односторонности в мастерской картине графа Толстого, что исполнили отчасти наши заслуженные литераторы А. С. Норов и князь Вяземский. Соглашаясь с ними в основном, я должен, однако ж, решительно не согласиться с ними касательно причисления графа Толстого к петербургской школе отрицателей. Нет, это лицо sui generis [своеобразное]. ... А вот чего простить уж никак нельзя романисту, это своевольное обращение с такими личностями, как Багратион, Сперанский, Растопчин, Ермолов. Они принадлежат истории. ... Исследуйте жизнь того или другого лица, докажите ваше мнение, а представлять его ни с того ни с сего каким-нибудь пошлым или даже отвратительным профилем или силуэтом, по-моему, есть опрометчивость и самонадеянность, непростительная и великому таланту»43.

Статья Вяземского вызвала благодарственное письмо в редакцию «Русского архива» сына Растопчина44. «Как русский, — писал граф А. Ф. Растопчин, — благодарю его за то, что он заступился за память осмеянных и оскорбленных отцов наших, изъявляя ему сердечную признательность за его старание восстановить истину о моем отце, характер которого так искажен у графа Толстого».

Сторонником Толстого в его разоблачении московского генерал-губернатора выступил неизвестный рецензент газеты «Одесский вестник». По выходе пятого тома «Войны и мира» эта газета писала:

«Каждому из нас, конечно, знаком тот ореол, которым окружен в нашей детской памяти образ графа Растопчина, известного» защитника Москвы в памятный 1812 год. Но годы прошли, история сбросила с него фальшивую маску государственного деятеля; события показались в истинном их свете, и обаяние исчезло. В числе других квазигероев этой критической эпохи история сбросила с незаслуженного пьедестала и графа Растопчина. Последний и вполне заслуженный удар нанес ему граф Л. Н. Толстой в своей поэме «Война и мир». Эпизод с Верещагиным подробно уже разобран в «Русском архиве», но автор умел ему придать ту краткость и рельефность, какие не даются сухому историческому рассказу»45.

Противником Вяземского выступил в либеральных «Петербургских ведомостях» А. С. Суворин, где им было заявлено: «Война и мир» при всех своих недостатках внесла в русское общество немалую долю самосознания, разбив несколько пустых и вздорных иллюзий: недаром же некоторые старцы, в двадцатых годах запружавшие общество рифмованными либеральными эпиграммами, теперь восстают против нее»46 (явный намек на Вяземского).

Против Вяземского выступила и либеральная газета «Северная пчела», которая следующим образом отозвалась на его статью:

«Дело в том, что на князя Вяземского, как и на многих из современников той эпохи, произвело не совсем приятное впечатление, что граф Л. Н. Толстой, касаясь этого в своем произведении «Война и мир», старается поставить геройство масс выше геройства личностей. Князь Вяземский, как современник и очевидец событий, думает, повидимому, что он в некотором роде авторитет в суждении об этом времени. Но это едва ли так... Очевидцы и современники давно прошедших событий скорее способны их идеализировать сообразно первым юношеским впечатлениям. Стараясь защитить Растопчина и других лиц, выведенных автором «Войны и мира», от ложного освещения, князь Вяземский, впрочем, противореча себе, точнее подтверждает многое из высказанного графом Толстым. Так, он говорит, что-когда очутился под Бородиным, то он «был как бы в темном или воспламененном лесу» и никак не мог разобрать, мы ли это бьем неприятеля или он нас. Кроме того, его свои же приняли было за француза, и он подвергся даже чрез это серьезной опасности. Лучшего доказательства проводимой графом Толстым мысли о сумятице сражения привести, конечно, нельзя. Интересно также в воспоминаниях Вяземского подтверждение того, что даже герой патриот Милорадович и тот, сражаясь с французами, не мог обойтись без французских фраз, при помощи которых так легко рисоваться. Даже пресловутое «огненное крещение» и то не было забыто почтенным автором ветераном, почувствовавшим радость, когда ранена была его лошадь. Народ, сражавшийся в своих предсмертных рубашках, едва ли о чем подобном думал; он умирал за свою землю молча, не заявляя себя никакими историческими фразами»47.

Тютчев по поводу статьи Вяземского писал: «Это довольно любопытно, как воспоминания и личные впечатления, и весьма неудовлетворительно, как литературная и философская оценка. Но натуры столь резкие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем являются для мало исследованной страны предубежденные и враждебно настроенные посетители»48.

Радикальный журнал «Дело» во всех статьях и заметках о «Войне и мире» неизменно называл Толстого, как и других писателей его поколения, писателем отжившим. Так, Д. Д. Минаев, заговорив о «Войне и мире» и упомянув о том, что «до сих пор граф Лев Толстой был известен как даровитый писатель, как замечательный поэт подробностей, тонких, неуловимых для обыкновенного анализа ощущений и впечатлений», упрекает автора «Войны и мира» за отсутствие обличения крепостного права. Далее Д. Д. Минаев критикует описание Бородинского сражения, причем упреки его были направлены лишь против того, что сражение описано не по тому шаблону, как оно описывается в учебниках, и заканчивает статью словами: «Старые, отживающие писатели досказывают нам свои прекрасные сказки. Пока нет новых, лучших деятелей, послушаем и их на безлюдье»49.

Известный в то время публицист-народник В. В. Берви, писавший под псевдонимом Н. Флеровский, автор очень популярных в 1860—1870-е годы книг: «Положение рабочего класса в России» и «Азбука социальных наук», под псевдонимом С. Навалихин напечатал в «Деле» статью под язвительным названием «Изящный романист и его изящные критики»50.

В. В. Берви уверяет читателя, что для Толстого и его критика Анненкова «все то изящно и гуманно, что знатно и богато, и эту внешнюю вылощенность они принимают за настоящее человеческое достоинство».

Все действующие лица романа, по уверению Берви, «грубы и грязны». «Умственная окаменелость и нравственное безобразие этих фигур, выведенных графом Толстым, так и бьют в глаза». Князь Андрей не кто иной, как «грязный, грубый, бездушный автомат, которому неизвестно ни одно истинно-человеческое чувство и стремление». Он находится «в состоянии полудикого человека»; он будто бы «казнит людей», за которых будто бы «молился, клал земные поклоны и выпрашивал им прощение и вечное блаженство». В романе Толстого будто бы «предстает ряд возмутительных, грязных сцен». Толстой будто бы «не заботится ни о чем, кроме изящной отделки избранных им уродов». Весь роман «составляет беспорядочную груду наваленного материала».

Перейдя к военным сценам романа, Берви утверждает, что «с начала до конца у графа Толстого восхваляются буйство, грубость и глупость». «Читая военные сцены романа, постоянно кажется, что ограниченный, но речистый унтер-офицер рассказывает о своих впечатлениях в глухой и наивной деревне... Нужно стоять на степени развития армейского унтер-офицера, да и то еще по природе умственно ограниченного, чтобы быть в состоянии восхищаться дикой храбростью и стойкостью»» Здесь имелось в виду, как сказано далее, описание Бородинского сражения, данное в романе. По словам автора, «роман смотрит на военное дело постоянно так, как смотрят на него пьяные мародеры»51.

Статья Берви оказала воздействие на статьи о «Войне и мире» в некоторых других журналах и газетах. Такая же исступленная статья, за подписью М. М-н, появилась в «Иллюстрированной газете» 1868 года52. В статье было сказано, что роман Толстого «сшит на живую нитку», что историческая часть — «или плохой конспект или фаталистические и мистические умозаключения», что в романе «нет главного героя». «Соня и Наташа — пустые головки; Марья — старая девка сплетница»53. «Все это — продукты гнусной памяти крепостного права», «людишки жалкие и ничтожные», которые «с каждым томом все больше и больше теряют право на существование, потому что они, собственно говоря, никогда и не имели этого права». Заметка заканчивается торжественным и безапелляционным заявлением: «Считаем обязанностью сказать, что по нашему мнению в романе Л. Толстого можно найти апологию сытого барства, ханжества, лицемерия и разврата».

Точку зрения «Дела» разделял и сатирический журнал «Искра» демократического направления, напечатавший в 1868—1869 годах ряд статей и карикатур на «Войну и мир».

«Искра» ставила своей задачей преследовать остатки крепостничества, проявления деспотизма и произвола во всех их видах, военщину. Но журнал не заметил обличительного характера произведения Толстого. «Война и мир» представилась «Искре» апологией крепостничества и монархизма.

Ошибочно считая «Войну и мир» апологией самодержавия, «Искра» писала в ироническом тоне, что описанием сражений Толстой, «кажется, хотел произвести самое приятное впечатление. Это впечатление прямо говорит, что «умирать за отечество вовсе не трудно, а даже приятно». Если, с одной стороны, такое впечатление лишено художественной правды, зато, с другой стороны, полезно в смысле поддержания патриотизма и любви к драгоценной отчизне»54.

Кроме того, исходя из теории «разрушения эстетики», «Искра» подвергла осмеянию самые яркие и совершенные художественные образы «Войны и мира». Так, пародируя переживания князя Андрея при встрече с Наташей, «Искра» поместила карикатуру с подписью: «Едва лишь он обнял стан ее гибкий, как вино ее прелестей треснуло по лбу его». Восхитительная, незабываемая картина разговора князя Андрея с дубом вызвала карикатуру с издевательской подписью: «С князем Болконским дуб говорил в том костюме, в каком мать природа его породила. При следующем свидании дуб, преображенный, млел... Князь Андрей скачет и прыгает через веревочку»55.

Через полтора года после появления статьи Берви журнал «Дело» поместил статью о «Войне и мире» другого известного публициста того времени — Н. В. Шелгунова, озаглавленную «Философия застоя»56. Статья написана в более сдержанном тоне, чем статья Берви. Отрицая философские воззрения автора «Войны и мира», Шелгунов в то же время отмечает и достоинства романа.

Шелгунов порицает Толстого за то, что его философия не может привести «ни к каким европейским результатам»; что он проповедует «фатализм Востока, а не разум Запада»; что та «безропотная, умиротворяющая философия, на путь которой он выступил, есть философия безнадежного, безвыходного отчаяния и упадка сил», «философия застоя, убийственной несправедливости, притеснений и эксплуатации»; что он «запутался в своих собственных размышлениях»; что «результат, к которому он приходит, конечно, социально-вредный», хотя «в том пути, которым он его достигает, попадаются верные положения»; что он «убивает всякую мысль, всякую энергию, всякий порыв к активности и к сознательному стремлению улучшить свое единоличное положение и достигнуть своего единоличного счастия»; что он проповедует «учение, совершенно обратное тому, с чем мы познакомились из трудов новейших мыслителей», — главным образом О. Конта. «Еще счастие, — писал Шелгунов в заключение своей статьи, — что гр. Толстой не обладает могучим талантом, что он живописец военных пейзажей и солдатских сцен. Если бы к слабой опытной мудрости гр. Толстого придать ему таланта Шекспира или даже Байрона, то, конечно, на земле не нашлось бы такого сильного проклятия, которое бы следовало на него обрушить».

Шелгунов тем не менее признает в романе Толстого и нечто ценное, это — его «демократическую струйку». Он говорит:

«Жизнь среди народа научила графа Толстого понимать, насколько его практические, действительные нужды выше избалованных требований князей Волконских и разных кривляющихся барынь, вроде г-жи Шерер, погибающих от праздности и избытка. Граф Толстой рисует сельский мир и крестьянский быт, как одно из спасительных влияний, превращающих барина из великосветского пустоцвета в практически-полезную общественную силу. Таким, например, у него выходит граф Николай Ростов».

Шелгунов чувствует всю силу изображения народа, как движущей силы истории, в эпопее Толстого. Он говорит:

«Если из романа графа Толстого повыбрать все то, чем он хочет убедить в силе и безошибочности коллективного проявления единоличных произволов, то пред вами действительно возникает какая-то несокрушимая стена величественной стихийной силы, пред которой отдельные попытки людей, воображающих себя руководителями человеческих судеб, являются жалким ничтожеством». С этой точки зрения, Шелгунову удалось дать превосходную характеристику образа Кутузова, созданного Толстым: «Гениальность Кутузова выражается в том, что он умеет понять народную душу, народное стремление, народное желание... Кутузов всегда друг народа; он всегда слуга своего долга, а долг, по его мнению, в том, чтобы выполнить стремление и желание большинства... Кутузов велик потому, что он отрешается от своего «я» и пользуется своей властью как точкой силы, концентрирующей народную волю».

Шелгунов заканчивает статью утверждением, что «Война и мир» — «в сущности славянофильский роман», что Толстой «три магические слова» славянофилов (православие, самодержавие, народность) «выдает за единственный якорь спасения русского человечества», чего в произведении Толстого, конечно, совершенно нет.

В других статьях 1870 года Шелгунов решительно заявил, что «ни «Обрыв» ни «Война и мир» не имеют для нас никакого значения, несмотря на всю гениальность их творцов»57. Или: «Мы уже подвели итог десятилетию и даже поставили памятники на могилах Тургенева, Гончарова, Писемского, Толстого. Нам нужны теперь снова идеалы и типы, но людей настоящего и будущего»58.

Сдержанное отношение к «Войне и миру» демократически настроенных читательских кругов 1860—1870-х годов отчасти объясняется следующими воспоминаниями Н. Лысцева, бывшего секретарем журнала «Беседа» в начале 1870-х годов:

«Толстой не был еще тогда всемирным властителем дум, да и в русской литературе занимал в то время бесспорно высокое, почетное место как автор «Войны и мира», но не первое... Первый его роман «Война и мир» хотя все прочли с удовольствием, как высокохудожественное произведение, но, сказать правду, без особенного энтузиазма, тем более, что воспроизводимая великим романистом эпоха стояла далеко от тех злоб дня, которые волновали в те годы русское общество; Например, «Обрыв» Гончарова произвел гораздо большую сенсацию в обществе, не говоря уже о романах Достоевского... Каждый новый роман Достоевского вызывал и в обществе и в молодежи бесконечные споры и толки. Настоящими же властителями дум читающей русской публики оставались в то время два писателя — Салтыков-Щедрин и Некрасов. Выход каждой новой книжки «Отечественных записок» ожидался с напряженным нетерпением, чтобы узнать, кого и что хлещет своим сатирическим бичом Салтыков, или кого и что воспоет Некрасов. Граф Л. Н. Толстой стоял вне тогдашних общественных течений, чем и объясняется некоторый индиферентизм к нему русского общества той эпохи»59.

По выходе каждого из трех последних томов «Войны и мира» либеральная пресса, отмечая свое несогласие с философско-историческими воззрениями автора, попрежнему высоко оценивала художественную сторону произведения.

По поводу выхода четвертого тома «Войны и мира» «Вестник Европы» писал в апреле 1868 года: «Истекший месяц ознаменовался появлением четвертого, но, к удовольствию читателей, всё еще не последнего тома романа графа Л. Н. Толстого «Война и мир»... Роман, очевидно, все больше и больше хочет обратиться в историю; нынешний раз автор присоединяет даже и карту к своему роману... Автор доводит нынешний раз свое искусство возвращать душу отжившему до такой высокой степени, что мы готовы бы назвать его роман мемуарами современника, если бы нас не поражало одно, а именно, что этот воображаемый нами «современник» оказывается вездесущим, всезнающим и даже местами видно, что рассказав, например, событие, случившееся в марте, он дает ему такую тень, какая возможна для того человека, который знает, чем это событие кончится в августе. Только это и напоминает читателю, что перед ним не современник, не очевидец: так велико очарование, наводимое на читателя высокохудожественным талантом автора!»60

Н. Ахшарумов по выходе первых четырех томов «Войны и мира» напечатал вторую статью о произведении Толстого61. Автор начинает статью с воспоминания о том «поэтическом очерке», который носил название «1805 год». Теперь этот поэтический очерк вырос из маленькой книжки «в обширное многотомное сочинение и является перед нами уже не очерком, а большою историческою картиною». Содержание этой картины, по мнению критика, «полно красоты поразительной».

Исторический элемент «чувствуется везде и проникает собою всё. Отголоски минувшего звучат в каждой сцене, характер общества того времени, тип русского человека в эпоху его перерождения очерчен явственно в каждом действующем лице, как бы ни было оно незначительно». Толстой «видит всю правду, всю мелочь и низость нравственного характера и всё умственное ничтожество в большинстве людей, им изображаемых, и не скрывает от нас ничего... Если мы вглядимся внимательно в характер бар, им изображаемых, то мы скоро придем к убеждению, что автор им далеко не польстил. Никакой цеховой обличитель барства не мог бы сказать об нем таких горьких истин, какие высказал граф Толстой».

Разделяя произведение Толстого, согласно его заглавию, на часть, касающуюся мира, и часть, касающуюся войны, критик говорит: «Картина Войны у него так хороша, что мы не находим слов, способных выразить хоть отчасти ее ни с чем несравненную красоту. Это множество лиц, метко очерченных и озаренных таким горячим солнечным освещением; эта простая, ясная, стройная группировка событий; это неисчерпаемое богатство красок в подробностях и эта правда, эта могучая поэзия общего колорита, — всё заставляет нас с полной уверенностью поставить Войну графа Толстого выше всего, что когда-нибудь в этом роде производило искусство».

Переходя к рассмотрению отдельных типов «Войны и мира», автор отмечает в Пьере Безухове самое полное индивидуальное воплощение характера переходной эпохи. «Характер Пьера, — утверждает критик, — принадлежит к числу самых блестящих созданий автора».

Рассмотрев далее характер князя Андрея Болконского, критик подробно останавливается на «фигурке» Наташи. По его мнению, Наташа — «русская женщина до конца ногтей». «Она из бар, но она не барыня. Эта графиня, воспитанная француженкой-эмигранткой и блестящая на бале у Нарышкиных, в главных чертах своего характера ближе к простому народу, чем к своим светским сестрам и современницам. Она воспитывалась по-барски, но барское воспитание не привилось к ней». Безумное увлечение Анатолем роняет Наташу в глазах критика, но он не ставит этого в упрек автору. «Наоборт, мы высоко ценим в нем эту искренность и отсутствие всякой наклонности идеализировать созданные им лица. В этом смысле он реалист и даже из самых крайних. Никакие условные требования искусства, никакие художественные или другие приличия не способны зажать ему рот там, где мы ждем от него, чтобы он обнаружил голую истину».

Из военных типов «Войны и мира» критик более подробно останавливается на изображении Наполеона. Он находит, что в портрете Наполеона, данном Толстым, есть некоторые черты, «отлично схваченные»; таковы его «наивное и даже несколько глуповатое самолюбие, с которым он уверовал в собственную непогрешимость», «потребность в лакейской угодливости со стороны самых близких людей», «сплошная фальшь», «отсутствие, говоря словами князя Андрея, высших и лучших человеческих качеств: любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения». Но критик находит взгляд Толстого на Наполеона не вполне правильным. Успех Наполеона нельзя объяснять одним стечением обстоятельств. Этот успех объясняется тем, что Наполеон «угадал дух нации и усвоил его себе в таком совершенстве, что стал в глазах миллионов людей живым его воплощением». Наполеон — порождение французской революции, которая, «окончив свое дело внутри страны, вырвалась с неудержимой силой наружу. Она обратилась против внешнего гнета европейской политики, ей враждебной, и опрокинула дряхлое здание этой политики. Но после того, как это дело было выполнено, народный дух стал все менее принимать участие в ходе событий, все силы сосредоточились в войске, и опьяненный победами и личным честолюбием, Наполеон выдвинулся на первый план»62.

Последняя часть статьи Ахшарумова посвящена критике историко-философских воззрений Толстого. По мнению автора, Толстой — фаталист, «но не в том целом, восточном значении этого слова, которое усвоено вере слепой, чуждой всякого рассуждения». Толстой скептик, его фатализм есть «чадо нашего времени», «итог несчетного множества сомнений, недоумений и отрицаний».

Философия Толстого представляется критику «отвратительной», но так как Толстой «поэт и художник в десять тысяч раз более, чем философ», то «никакой скептицизм не мешает ему, как художнику, видеть жизнь во всей полноте ее содержания, со всеми ее роскошными красками, и никакой фатализм не мешает ему, как поэту, чувствовать энергический пульс истории в теплом, живом человеке, в лице, а не в скелете философического итога». И благодаря этому его «ясному взгляду и этому теплому чувству» «мы имеем теперь историческую картину, полную правды и красоты, картину, которая перейдет в потомство, как памятник славной эпохи».

Выход пятого тома романа Толстого вызвал рецензию В. П. Буренина. «Надо сказать правду, — писал В. П. Буренин, — что там, где талант автора «Войны и мира» направляется не теоретически-мистическими соображениями, а почерпает свою силу из документов, из преданий, где он может вполне опираться на эту почву, там в изображении исторических событий автор становится на высоту поистине поразительную. Чрезвычайно тонко разъясняет граф Толстой растерянное состояние Растопчина в роковое утро... Сравнение опустевшего города с обезматочившим ульем сделано графом Толстым так хорошо, что я не нахожу слов похвалы для этого художественного сравнения».

«Надо читать в самом романе, — говорит критик далее, — сцены пожара и расстреливания поджигателей, чтоб оценить всё мастерство автора. Особенно в последней необыкновенно поразителен эпизод расстреливания молодого фабричного. Никакой французский романист всеми ужасами бойкого воображения не произведет на вас такого сильного впечатления, какое производит граф Толстой несколькими простыми чертами»63.

В той же газете историк литературы М. Де-Пуле писал: «Талантливая смелость графа Толстого сделала то, чего еще не сделала история — дала нам книгу о жизни русского общества в течение целой четверти века, представленной нам в изумительно ярких образах». Критик чувствует в романе Толстого «бодрость и свежесть духа, разлитого по всему произведению, восторженного духа эпохи , нам теперь мало понятного, вымершего, но несомненно существовавшего и превосходно схваченного гр. Толстым»64.

В газете «Одесский вестник» по поводу пятого тома «Войны и мира» было сказано: «Этот том так же интересен, как и предыдущие. Умением одухотворить события, внести драматический элемент в рассказ, передать любой эпизод военных действий не в виде сухой реляции, а в том именно виде, как он происходил в жизни, — таким уменьем никто из наших известных писателей не превосходит графа Л. Н. Толстого»65.

Ряд верных замечаний о художественной структуре «Войны и мира» находим в статье Н. Соловьева в газете «Северная пчела». Автор вполне понимает ту важную роль, которую придает Толстой простым людям в ходе исторических событий. До сих пор, говорит критик, в исторических романах «побочные лица не принимали существенного участия в событиях». Эти «побочные лица» давали романистам только материал для изображения «духа века, нравов и обычаев», «в самые исторические события романисты их не впутывали, считая эти события делом только избранных личностей». Так поступал Вальтер Скотт и другие исторические романисты. У Толстого, напротив, эти люди «оказываются теснейшим образом связанными с самыми крупными событиями вследствие неразрывности всех звеньев жизни». У Толстого «переплетаются все героические и обыкновенные явления жизни; при этом нередко героические низводятся на степень самых обыденных явлений, а обыденные возводятся на степень героических». У Толстого «ряд исторических и жизненных картин поставлен в таком изумительном равенстве, какому еще и примера не было в литературах. Дерзость его при совлечении с высоты пьедесталов разных героев тоже поистине изумительна». Художественный метод Толстого, по мнению критика, характеризуется тем, что «на крупный исторический факт у него смотрит всегда кто-нибудь из самых обыкновенных смертных и по впечатлениям этого простого смертного уже составляется художественный материал и оболочка события».

«Таким образом под пером автора является бесконечная вереница друг за друга цепляющихся изображений, а в целом какая-то картина-роман, форма совершенно новая и столь же соответствующая обыкновенному ходу жизни, сколько и безграничная, как сама жизнь».

«Всё фальшивое, утрированное, являющееся в чертах и образах искривленных, будто бы сильными страстями, словом, всё, что так прельщает посредственные таланты, всё это противно гр. Л. Н. Толстому. Сильные страсти, глубокое душевное движение у него, напротив, являются обведенными такими тонкими очертаниями и нежными штрихами, что невольно подивишься, как такие до крайности простые орудия слова производят такой поразительный эффект»66.

По выходе четвертого тома «Войны и мира» с критикой романа выступили некоторые военные писатели.

Внимание Толстого привлекла напечатанная в «Русском инвалиде» статья «По поводу последнего романа графа Толстого», подписанная инициалами Н. Л. 67

Автор считает, что роман Толстого, благодаря своим художественным достоинствам, будет иметь сильное влияние на читателей в смысле понимания ими событий и деятелей эпохи наполеоновских войн. Но автор сомневается «в верности некоторых картин, представляемых автором», причем считает, что критическое отношение к такому произведению, каким является роман Толстого, «принесет только хорошие результаты и нисколько не помешает наслаждению художественным талантом графа Толстого».

Автор начинает свою статью с критики историко-философских воззрений Толстого, которые, по его мнению, сводятся «к чистейшему историческому фатализму»: «Всё определено предвечно, и так называемые великие люди суть только ярлыки, привешиваемые к событию и не имеющие с ним никакой связи». По мнению автора, это может быть справедливо только с точки зрения «бесконечно отдаленной», с которой «не только действия какого-нибудь Наполеона, но всё происходящее на земле или даже на солнечной системе, составляющей атом вселенной, немногим больше нуля». Но на земле «никто не усомнится в отличии слона от букашки».

Далее автор переходит к оценке сцен бивачного и боевого быта войск в романе Толстого. Он находит, что эти военные сцены написаны с тем же мастерством, как и подобные сцены в прежних произведениях Толстого. «Никто не умеет полусловом и намеком так рельефно очертить добродушно-сильную фигуру нашего солдата, как граф Толстой... Видно, что автор сроднился и свыкся с нашей армейской жизнью, и симпатический рассказ его не фальшивит ни одною нотою. Громадный организм армии с его симпатиями и антипатиями, с его своеобразною логикою, кажется живым, одухотворенным существом, жизнь которого слышна из-за множества единичных жизней».

Описание Шенграбенского сражения критик характеризует как «верх исторической и художественной правды».

Автор делает несколько замечаний относительно взглядов Толстого на Бородинское сражение. Он соглашается с утверждением Толстого, что Бородинская позиция не была укреплена, но делает оговорку, что никто из историков, за исключением Михайловского-Данилевского, и не придерживается противоположного взгляда. Соглашается автор и с мнением Толстого о том, что «первоначальная позиция (24 августа) при Бородине, следуя по течению Колочи, упиралась левым флангом в Шевардино. Несмотря на всю странность этой позиции в стратегическом смысле, ибо войска, расположенные на ней, стояли флангом к французам, надо признаться, что догадка графа Толстого основывается на документах, и документах довольно веских». Этот факт, по мнению критика «действительно должен быть освещен под тем углом зрения, под коим указывает его граф Толстой».

Автор выражает свое несогласие с мнением Толстого об исключительном значении для успеха сражения «неуловимой силы, называемой духом войска», и с его отрицанием какого бы то ни было значения за распоряжениями главнокомандующего, за позицией, на которой стоят войска, количеством и качеством вооружения. Все эти условия, по мнению автора, имеют большое значение как потому, что от них зависит нравственная сила войска, так и потому, что они оказывают самостоятельное влияние на ход сражения. «В пылу рукопашной схватки, в дыму и пыли» главнокомандующий действительно не может отдавать приказаний, но он может отдавать их тем войскам, которые находятся или совершенно вне выстрелов неприятеля или под слабым огнем.

Споря с Толстым, автор доказывает гениальность Наполеона как полководца, умалчивая, однако, о полном разгроме его армии в России в 1812 году. Не соглашается автор с мнением Андрея Болконского о том, что для того, чтобы сделать войну менее жестокой, не следует брать пленных. Тогда войны, по мнению Болконского, не велись бы из-за пустяков, а происходили бы только в тех случаях, когда каждый солдат сознавал бы себя обязанным идти на верную смерть. Против этого критик возражает, что бывали такие времена, когда не только пленные уводились в неволю, но вырезывались поголовно все мирные жители, женщины и дети, и все-таки, вопреки мнению героя Толстого, в те времена «войны не были ни серьезнее, ни реже».

«Во всех случаях, — говорит критик, — когда автор освобождается от предвзятой идеи и рисует картины, сродные его таланту, он поражает читателя своею художественною правдою». К таким страницам критик причисляет описание страшной внутренней борьбы, пережитой Наполеоном на Бородинском поле.

«Нигде, — говорит критик далее, — ни в одном сочинении, несмотря на всё желание, не доказана так ясно победа, одержанная нашими войсками под Бородиным, как в немногих страницах в конце последней части романа». Историки обыкновенно брались доказывать победу русских войск под Бородиным «совсем не с той стороны, как граф Толстой». Они не обращали внимания на самую «действительную победу, одержанную нашими войсками, — победу нравственную».

Вся статья Лачинова написана в духе глубокого уважения и самого благожелательного отношения к автору «Войны и мира». Немудрено поэтому, что она вызвала в Толстом чувство живейшей симпатии к ее автору. Без сомнения, Толстой был глубоко удовлетворен высокой оценкой, данной критиком его описанию Бородинского сражения.

11 апреля 1868 года, тотчас по прочтении статьи, Толстой пишет письмо в редакцию «Русского инвалида», прося передать автору «глубокую благодарность за радостное чувство», которое доставила ему статья, и просит его «открыть свое имя и как особенную честь» позволить вступить с ним в переписку. «Признаюсь, — пишет Толстой, — я никогда не смел надеяться со стороны военных людей (автор, наверное, военный специалист) на такую снисходительную критику. Со многими доводами его (разумеется, где он противного моему мнения) я согласен совершенно, со многими нет. Если бы я во время своей работы мог пользоваться советами такого человека, я избежал бы многих ошибок».

Письмо Толстого было доставлено Лачинову; ответного письма Лачинова в архиве Толстого не имеется. Переписка, очевидно, начата не была.

В том же 1868 году Н. А. Лачинов напечатал в журнале «Военный сборник» вторую статью о «Войне и мире»68, в которой перепечатал целиком целый ряд страниц из своей первой статьи, прибавив к ним также и кое-что новое. Так, он находит, что «фигура Пфуля, как фанатика теоретика, очерчена весьма рельефно»; что сцена атаки эскадрона гусаров на отряд французских драгун «мастерски схвачена и ярко обрисована».

Переходя к описанию Бородинского сражения, данному Толстым, автор оговаривается, что хотя это сражение «по громадности участвовавших в нем войск и по обширности боевой сцены, само собою разумеется, не укладывается в узкие рамки романа», тем не менее те «выдержки из великой трагедии, разыгравшейся на Бородинском поле, какие находятся в произведении Толстого, «очерчены автором весьма искусно, с знанием дела и совершенно, охватывают читателя своею боевою атмосферою».

Находя некоторые погрешности в «собственно военно-исторической стороне» романа, автор считает «сильной и мастерски исполненной сторону описательную, в которой, благодаря знакомству автора с русскими солдатами и русским человеком вообще, с поразительною ясностью обрисовываются основные черты нашего народного характера».

Недостаток «Войны и мира» Лачинов видит в том, что «граф» Толстой во что бы то ни стало хочет показать образцовыми действия Кутузова и никуда негодными распоряжения Наполеона». Автор указывает на некоторые, по его мнению, ошибки Кутузова в руководстве Бородинским сражением, но в то же время признает в деятельности Кутузова в этот день «другие стороны, говорящие в его пользу», как приказ Уварову об атаке на левый фланг французов, «имевший существенное влияние на дело». В то же время автор берет под защиту от упреков Толстого диспозицию Бородинского сражения, составленную Наполеоном. Нисколько не возражая против утверждения Толстого о том, что ни один пункт этой диспозиции не был и не мог быть исполнен, автор считает, что в диспозиции была указана «только цель, которой войска должны достигнуть, направление, время и порядок производства первоначальных атак», оправдывая Наполеона весьма странным рассуждением: «Что касается исполнения приказаний Наполеона, то он, как опытный боец, знал, что они не будут исполнены».

В остальном вторая статья Лачинова не давала ничего нового по сравнению с первой статьей.

Совсем с иной позиции с критикой «Войны и мира» выступил профессор генерального штаба полковник А. Витмер69.

Витмер преклоняется перед Наполеоном, считая его человеком «громадной силы», «недюжинного ума» и «непреклонной воли»; он «может быть, злодей, но злодей великий». В каждом распоряжении Наполеона Витмер старается отыскать признаки гениальности.

Витмер не верит в силу сопротивления русского народа вторжению Наполеона. Он считает ошибкой Наполеона быстроту его наступления и полагает, что «действуя медленнее, он сохранил бы свои войска и, быть может, избежал бы постигшей его катастрофы».

Витмер не соглашается с Толстым в том значении, которое Толстой придает народной войне с Наполеоном. Он утверждает, что по всем данным «вооруженное восстание народа принесло неприятелю сравнительно весьма мало вреда». Результатом этого было только «несколько вырезанных шаек мародеров» и «несколько зверских поступков (вполне, впрочем, оправдываемых поведением неприятеля) над отсталыми и пленными».

«Отдавая полную справедливость неотъемлемому литературному таланту автора», Витмер оспаривает многие военно-исторические суждения Толстого. Некоторые замечания Витмера по специально военным вопросам, как численность русской и французской армий в разные периоды кампании, подробности сражений и т. п., справедливы; в некоторых случаях он соглашается с Толстым, как, например, в том, что в 1812 году в главной квартире русской армии не существовало заранее принятого плана завлечения Наполеона в глубину России; или в том, что первоначальная позиция при Бородине, как это утверждает Толстой, была иною, чем та, где действительно произошло сражение, о чем Витмер говорит: «Будучи вполне беспристрастны, спешим отдать справедливость автору: указание его, что Бородинская позиция избрана была первоначально непосредственно за рекой Колочей, по нашему мнению, совершенно верно. До последнего времени почти все историки упускали это обстоятельство из вида». Витмер вполне соглашается с Толстым и в том, что при «описании сражений невозможно соблюсти строгую истину», так как «действие происходит так быстро, картина боя так разнообразна и драматична, а действующие лица находятся в таком напряженном состоянии, что это [отклонение от истины в описании сражения] становится совершенно понятным».

Общий тон статьи Витмера — издевательство над автором «Войны и мира», придирки к словам, нежелание и неспособность понять общий смысл рассуждений Толстого и его общее отношение к войне 1812 года.

Вся вторая статья Витмера посвящена исключительно критике описания Бородинского сражения, данного Толстым, и рассуждений Толстого по поводу этого сражения.

Полковник, прежде всего, выражает несогласие с мнением Толстого, выраженным словами Болконского, о необходимости патриотического настроения в войске. По его мнению, «скрытая теплота патриотизма», которой Толстой придает решающее значение, «всего менее оказывает влияние на участь боя». «Всё же возможное хорошо воспитанный солдат сделает и без патриотизма в силу чувства долга и дисциплины». Ведь солдат регулярной армии «есть, прежде всего, ремесленник», и дисциплинированная армия есть, прежде всего, «собрание ремесленников». Витмер в данном случае рассуждает, как типичный представитель прусской военщины, как поклонник Фридриха Великого, которому принадлежит многозначительное изречение: «Если бы мои солдаты начали думать, ни один не остался бы в войске».

В противоположность Толстому, Витмер считает Бородинское сражение поражением русского войска. Доказательство этого видит он в том, что «русские были сбиты на всех пунктах, принуждены ночью же начать отступление и понесли громадные потери». Прямым следствием Бородинского сражения было занятие французами Москвы. Фанатический поклонник Наполеона, Витмер сожалеет только о том, что Наполеон в Бородинском сражении не уничтожил целиком всю русскую армию. Причиной этому была нерешительность Наполеона, за что полковник русской службы в почтительных выражениях делает выговор своему герою. Случаев для возможного уничтожения русской армии в Бородинском сражении было два, и Наполеон оба их упустил. Первый случай был, когда маршал Даву еще до начала сражения предложил Наполеону обойти левый фланг русской армии, имея в своем распоряжении пять дивизий. «Подобный обход, — пишет Витмер, — нет сомнения, имел бы самые гибельные для нас последствия: мало того, что мы принуждены были бы отступить, но были бы еще отброшены в угол, образуемый слиянием Колочи с рекою Москвою, и русскую армию, вероятно, постигло бы в таком случае конечное поражение. Но Наполеон не согласился на предложение Даву. Какая была тому причина, — объяснить трудно», — с явным сожалением замечает полковник.

Второй случай был тогда, когда маршалы Ней и Мюрат, «видя полное расстройство левого фланга», предложили Наполеону пустить в дело его молодую гвардию. Наполеон дал было приказ двинуться вперед молодой гвардии, но затем отменил его и не двинул в бой ни старой, ни молодой гвардии. Этим Наполеон, по словам Витмера, «добровольно отнял у своей армии плоды ее несомненной победы». Это досадное упущение Витмер ничем не может извинить. «Где же употреблять было гвардию, как не в таком бою, как Бородинский? — рассуждает он. — Если не пользоваться ею даже и в генеральном сражении, то зачем было и брать ее в поход». Вообще, по мнению Витмера, гениальный

Наполеон в Бородинском сражении «не высказал столько решимости и присутствия духа, как в блестящие дни своих славных побед при Риволи, Аустерлице, Иене и Фридланде». Эту нерешительность своего героя полковник отказывается понять. Объяснение Толстого, что Наполеон был потрясен стойким сопротивлением русских войск и испытал так же, как и его маршалы и солдаты, «чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения» — это объяснение кажется Витмеру плодом фантазии художника, а фантазии можно предоставить «разыгрываться, сколько ей угодно».

Кутузова как главнокомандующего Витмер оценивает очень низко. «Насколько Кутузов руководил боем в действительности — вопрос этот мы обойдем молчанием», — пишет Витмер, давая понять, что никакого руководства Бородинским сражением со стороны Кутузова, по его мнению, не было. По мнению Витмера, Толстой изображает Кутузова слишком деятельным в день Бородинского сражения.

Статья заканчивается полемикой с Толстым по поводу его утверждения о погибели наполеоновской Франции. По мнению Витмера, наполеоновская империя и не думала погибать, потому что «была создана и лежала в духе народа». «Республика менее всего была присуща духу французского народа», — с непоколебимой уверенностью в своей правоте заявлял русский бонапартист за год до падения империи и провозглашения республики во Франции.

Третий военный критик М. И. Драгомиров в своем разборе «Войны и мира»70 останавливается не только на военных сценах романа, но и на картинах военного быта в предшествующее военным действиям время. Он находит, что как военные сцены, так и сцены войскового быта «неподражаемы и могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства». Критик подробно пересказывает сцену смотра войск Кутузовым в Браунау, по поводу которой делает следующее замечание: «Десять батальных полотен самого лучшего мастера, самого большого размера, можно отдать за нее. Смело говорим, что не один военный, прочитав ее, невольно скажет себе: «Да это он списал с нашего полка!»

Пересказав с таким же восхищением эпизод с кражей Теляниным кошелька у Денисова и столкновение по этому поводу Николая Ростова с командиром полка, затем эпизод нападения Денисова на принадлежавший пехотному полку продовольственный транспорт, Драгомиров переходит к рассмотрению военных сцен «Войны и мира». Он находит, что «боевые сцены гр. Толстого не менее поучительны: вся внутренняя сторона боя, неведомая для большинства военных теоретиков и мирно-военных практиков, а между тем дающая успех или неудачу, выдвигается у него на первый план в великолепно рельефных картинах». Багратион, по мнению Драгомирова, у Толстого «изображен идеально хорошо». Особенно восхищается критик сценой объезда Багратионом войск перед началом Шенграбенского сражения, признавая, что он не знает ничего выше этих страниц на тему об «управлении людьми во время боя». Автор подробно обосновывает свое мнение относительно того, почему такой выдающийся полководец, как Багратион, должен был вести себя перед началом сражения в виду солдатской массы именно так, как это описано у Толстого.

Далее автор отмечает «неподражаемое мастерство», с которым описаны Толстым все моменты Шенграбенского сражения, а по поводу отступления русских войск после сражения замечает: «Перед вами, как живой, стоит тот тысячеголовый организм, который называют войском».

Дальнейшая часть статьи Драгомирова посвящена полемике с Андреем Болконским по поводу его взглядов на военное дело и разбору историко-философских взглядов Толстого.

Высокомерный и недоброжелательный к автору, но совершенно бессодержательный отзыв о «Войне и мире» дал генерал М. И. Богданович, автор напечатанной «по высочайшему повелению» «Истории Отечественной войны 1812 года», которого Толстой обвинял в принижении личности Кутузова и его значения в войне с Наполеоном.

В краткой, написанной в пренебрежительном тоне заметке Богданович упрекал Толстого за мелкие неточности в описании военных и политических событий, вроде того, что атака в Аустерлицком сражении была произведена не кавалергардами, как сказано у Толстого, а конной гвардией, и т. п. Для разрешения вопроса о роли личности в истории Богданович советовал Толстому «внимательно проследить сношения представителей России и Франции, императора Александра I и Наполеона»71.

По поводу статьи Богдановича газета «Русско-славянские отголоски» писала: «Заметка г. М. Б., по нашему мнению, верх совершенства. Это — философия генерального штаба, философия военного артикула; как же требовать, чтобы философствующая свободная мысль и наука придерживались этих утилитарных или служебных философских взглядов. Мы думаем, что г. М. Б. написал в этой статье критику не на сочинение графа Толстого, а на все свои уже написанные и будущие исторические сочинения; он осудил сам себя военным судом»72.

Ряд замечательно верных суждений, касающихся отдельных вопросов, затронутых в «Войне и мире», и всего произведения в целом, находим в статьях Н. С. Лескова, печатавшихся без подписи в 1869—1870 годах в газете «Биржевые ведомости»73.

Об отношении критики к Толстому и Толстого к критике Лесков заметил очень метко и остроумно:

«В последний год вырос и возвысился до незнакомой нам доселе величины автор «Детства» и «Отрочества», и он являет нам в своем последнем, прославившем его сочинении о войне и мире не только громадный талант, ум и душу, но и (что в наш просвещенный век всего реже) большой, достойный почтения характер. Между выходом в свет томов его сочинения проходят длинные периоды, в течение которых на него, по простонародному выражению, всех собак вешают: его зовут и тем и другим, и фаталистом, и идиотом, и сумасшедшим, и реалистом, и спиритом; а он в следующей за тем книжке опять остается тем же, чем был и чем сам себя самому себе представляет... Это ход большого, поставленного на твердые ноги и крепко подкованного коня»74.

Пятый том «Войны и мира» Лесков назвал «прекрасным сочинением». Всё, что составляет содержание тома, «рассказано Толстым опять с огромным мастерством, характеризующим всё сочинение. В пятом томе, как и в четырех первых, нет утомительной или неловкой страницы и на всяком шагу попадаются сцены, чарующие своею прелестию, художественною правдою и простотой. Есть места, где простота эта достигает необычайной торжественности». «Как на образец красот подобного рода» автор указывает на описание умирания и смерти князя Андрея. «Прощание князя Андрея с сыном Николушкою; мысленный или, лучше сказать, духовный взгляд умирающего на покидаемую жизнь, на горести и заботы окружающих его людей и самый переход его в вечность — всё это выше всяких похвал по прелести рисовки, по глубине проникновения в святая святых отходящей души и по высоте безмятежного отношения к смерти... Ни в прозе ни в стихах мы не знаем ничего равного этому описанию».

Переходя далее к исторической части пятого тома, Лесков находит, что исторические картины нарисованы автором «с большим мастерством и с удивительною чуткостью». По поводу придирчивых статей военных критиков Лесков говорит: «Может быть, военные специалисты найдут в деталях военных описаний графа Толстого много такого, за что они снова найдут возможным сделать автору замечания и укоризны вроде тех, какие ему уже были от них сделаны, но, поистине говоря, нас мало занимают эти детали. Мы ценим в военных картинах Толстого то яркое и правдивое освещение, при котором он нам показывает марши, стычки, движения; нам нравится самый дух этих описаний, в котором волею неволею чувствуется веяние духа правды , дышащего на нас через художника».

Остановившись главным образом на портретах Кутузова и Растопчина, Лесков в заключение своей статьи говорит, что исторические лица в романе Толстого очерчены «не карандашом казенного историка, а свободною рукою правдивого и чуткого художника»75.

По выходе шестого тома Лесков писал, что «Война и мир» это «наилучший русский исторический роман», «прекрасное и многозначащее сочинение»; что «нельзя не признать несомненную пользу правдивых картин графа Толстого»; что «книга графа Толстого дает весьма много для того, чтобы, углубляясь в нее, по бывшему разуметь бываемое» и даже «видеть в зеркале гадания грядущее»; что это произведение «составляет гордость современной литературы».

Лесков берет под защиту положение Толстого о решающей роли масс в историческом процессе. «Военные вожди, — пишет он, — как и мирные правительства, состоят в непосредственной зависимости от духа страны и вне пределов, открываемых им для эксплуатации этим духом, ничего совершить не могут... Никто не может предводительствовать тем, что само в себе заключает лишь одну слабость и все элементы падения... Дух народа пал, и никакой вождь ничего не сделает, точно так же, как сильный и сознающий себя народный дух сам неведомыми путями изберет себе пригодного вождя, что и было в России с засыпавшим Кутузовым... Не известно ли критикам, что у падавших народностей в самые крайние минуты их падения являлись очень замечательные военные таланты и не могли сделать ничего капитального для спасения отчизны?»

В качестве примера Лесков указывает на «популярного и сведущего в своем деле» польского революционера Костюшко, который, видя неуспех восстания, в отчаянии воскликнул: «Finis Poloniae!» [Конец Польше!]. «В этом восклике способнейшего вождя народного ополчения поляки напрасно видят нечто легкомысленное, — говорит Лесков, — Костюшко видел, что в низком уровне духа страны было уже нечто невозвратное, изрекшее его любимой родине «Finis Poloniae».

Далее Лесков касается обвинения Толстого «одним философствующим критиком» в том, что будто бы он «просмотрел народ и не дал ему надлежащего значения в своем романе»76. На это Лесков отвечает: «Говоря поистине, мы не знаем ничего смешнее и неумнее этой забавной укоризны писателю, сделавшему более, чем все , для вознесения народного духа на ту высоту, на которую поставил его граф Толстой, указав ему оттуда господствовать над суетой и мелочью деяний отдельных лиц, удерживавших за собою до сих пор всю славу великого дела»77.

Лескову совершенно ясен жанр «Войны и мира» как эпопеи.

В заключительной статье, написанной по выходе в свет последнего тома произведения, Лесков писал:

«Кроме личных характеров — художественное изучение автора, видимо для всех, с замечательною энергиею было направлено на характер всего народа, вся нравственная сила которого сосредоточилась в войске, боровшемся с великим Наполеоном. В этом смысле роман графа Толстого можно было в некотором отношении считать эпопеею великой и народной войны, имеющей своих историков, но далеко не имевшей своего певца. Где слава, там и сила. В славном походе греков на Трою, воспетом неизвестными певцами, чувствуем роковую силу, дающую всему движение и через дух художника вносящую неизъяснимое наслаждение в наш дух, — дух потомков, тысячелетиями отделенных от самого события. Много совершенно подобных ощущений дает автор «Войны и мира» в эпопее 12 года, выдвигая пред нами возвышенно простые характеры и такую величавость общих образов, за которыми чувствуется неисследимая глубина силы, способной к невероятным подвигам. Многими блестящими страницами своего труда автор обнаружил в себе все необходимые качества для истинного эпоса»78.

Большое удовлетворение доставили Толстому статьи о «Войне и мире» Н. Н. Страхова, печатавшиеся в журнале «Заря» за 1869—1870 годы79.

О характере впечатления «Войны и мира» на читателей Страхов писал: «Люди, приступавшие к этой книге с предвзятыми взглядами, — с мыслью найти противоречие своей тенденции, или ее подтверждение, — часто недоумевали, не успевали решить, что им делать — негодовать или восторгаться, но все одинаково признавали необыкновенное, мастерство загадочного произведения. Давно уже художество не обнаруживало в такой степени своего всепобедного, неотразимого действия».

На вопрос, в чем именно «художество» в «Войне и мире» проявило свое «неотразимое действие», Страхов дает такой ответ: «Трудно представить себе образы более отчетливые, — краски более яркие. Точно видишь всё то, что описывается, и слышишь все звуки того, что совершается. Автор ничего не рассказывает от себя: он прямо выводит лица и заставляет их говорить, чувствовать и действовать, причем каждое слово и каждое движение верно до изумительной точности, то есть вполне носит характер лица, которому принадлежит. Как будто имеешь дело с живыми людьми и притом видишь их гораздо яснее, чем умеешь видеть в действительной жизни».

В «Войне и мире», по утверждению Страхова, «схвачены ме отдельные черты, а целиком — та жизненная атмосфера, которая бывает различна около различных лиц и в разных слоях общества. Сам автор говорит о «любовной и семейной атмосфере» дома Ростовых; но припомните другие изображения того же рода: атмосфера, окружавшая Сперанского; атмосфера, господствовавшая около «дядюшки» Ростовых; атмосфера театральной залы, в которую попала Наташа; атмосфера военного госпиталя, зкуда зашел Ростов, и пр. и пр.»

Страхов подчеркивает обличительный характер «Войны и мира». «Можно принять эту книгу за самое яркое обличение александровской эпохи, — за неподкупное разоблачение всех язв, которыми она страдала. Обличены — своекорыстие, пустота, фальшивость, разврат, глупость тогдашнего высшего круга; бессмысленная, ленивая, обжорливая жизнь московского общества И богатых помещиков, вроде Ростовых; затем величайшие беспорядки везде, особенно в армии, во время войн; повсюду показаны люди, которые среди крови и битв руководятся личными выгодами и приносят им в жертву общее благо; ... выведена на сцену целая толпа трусов, подлецов, воров, развратников, шулеров... »

«Перед нами картина той России, которая выдержала нашествие Наполеона и нанесла смертельный удар его могуществу. Картина нарисована не только без прикрас, но и с резкими тенями всех недостатков, — всех уродливых и жалких сторон, которыми страдало тогдашнее общество в умственном, нравственном и правительственном отношении. Но вместе с тем воочию показана та сила, которая спасла Россию».

По поводу описания Бородинского сражения в «Войне и мире» Страхов замечает: «Едва ли была когда-нибудь другая такая битва, и едва ли что-нибудь подобное было рассказано на каком-нибудь другом языке».

«Душа человеческая, — пишет Страхов далее, — изображается в «Войне и мире» с реальностию, еще небывалою в нашей литературе. Мы видим перед собою не отвлеченную жизнь, а существа вполне определенные со всеми ограничениями места, времени, обстоятельства. Мы видим, например, как растут лица гр. Л. Н. Толстого... »

Сущность художественного дарования Толстого Страхов определял следующим образом: «Л. Н. Толстой есть поэт в старинном и наилучшем смысле этого слова; он носит в себе глубочайшие вопросы, к каким только способен человек; он прозревает и открывает нам сокровеннейшие тайны жизни и смерти».

Смысл «Войны и мира», по мнению Страхова, всего яснее выражен в словах автора: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды ». Голос за простое и доброе против ложного и хищного — вот существенный, главнейший смысл «Войны и мира». Это утверждение Страхова справедливо, хотя содержание «Войны и мира» настолько обширно, что свести его к одной какой-нибудь идее невозможно. Но далее Страхов говорит: «Существует на свете как будто два рода героизма: один — деятельный, тревожный, порывающийся, другой — страдательный, спокойный, терпеливый... К категории деятельного героизма относятся не только французы вообще и Наполеон в особенности, но и множество русских лиц... К категории смирного героизма принадлежит прежде всего — сам Кутузов, величайший образец этого типа, потом Тушин, Тимохин, Дохтуров, Коновницын и пр., вообще — вся масса наших военных и вся масса русского народа. Весь рассказ «Войны и мира» как будто имеет целью доказать превосходство смирного героизма над героизмом деятельным, который повсюду оказывается не только побежденным, но и смешным, не только бессильным, но и вредным». Это мнение Страхова несправедливо. Оно было высказано Страховым до выхода последнего тома «Войны и мира» с главами, посвященными партизанскому движению, но уже в четвертом томе (по первому шеститомному изданию) Страхов мог бы найти опровержение своего мнения в разговоре Андрея Болконского (выражающего мнения автора) с Пьером Безуховым накануне Бородинского сражения. Неправ Страхов и тогда, когда причисляет всю «массу русского народа» к представителям «смирного героизма».

С этой ошибкой Страхова связана и другая его серьезная ошибка, касающаяся определения жанра «Войны и мира». Правильно указав, что «Война и мир» «вовсе не есть исторический роман» в общепринятом смысле этого слова, «то есть вовсе не имеет в виду делать из исторических лиц романических героев», Страхов далее сравнивает «Войну и мир» с «Капитанской дочкой» и находит между этими двумя произведениями большое сходство. Сходство это он видит в том, что, как у Пушкина исторические лица — Пугачев, Екатерина — «являются мельком в немногих сценах», так же и в «Войне и мире» «являются Кутузов, Наполеон и пр.». У Пушкина «главное внимание сосредоточено на событиях частной жизни Гриневых и Мироновых, и исторические события описаны лишь в той мере, в какой они прикасались к жизни этих простых людей». «Капитанская дочка», — пишет Страхов, — собственно говоря, есть хроника семейства Гриневых; это тот рассказ, о котором Пушкин мечтал еще в третьей главе «Онегина», — рассказ, изображающий «преданья русского семейства». «Война и мир», по мнению Страхова, «тоже некоторая семейная хроника . Именно, это хроника двух семейств: семейства Ростовых и семейства Болконских. Это воспоминания и рассказы о всех важнейших случаях в жизни этих двух семейств и о том, как действовали на их жизнь современные им исторические события... Центр тяжести «обоих призведений» всегда в семейных отношениях, а не в чем-нибудь другом».

Это мнение Страхова совершенно ошибочно.

В предыдущей главе уже было показано, что никогда у Толстого не было замысла ограничить свое произведение узкими рамками хроники двух дворянских семейств. Уже первые томы романа-эпопеи, с описанием походной и боевой жизни русской армии, никак не укладываются в рамки семейной хроники; начиная с четвертого тома (по первому шеститомному изданию), где автор приступает к описанию войны 1812 года, характер произведения как эпопеи становится совершенно очевидным. Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон, непоколебимая стойкость русской армии, опустошенная Москва, изгнание французов из России, — всё это описывается Толстым никак не в виде придатка к какой-то семейной хронике, а как важнейшие события в жизни русского народа, в чем и видел автор свою главную задачу.

Что касается родственных связей героев «Войны и мира», то переписка Толстого показывает, что связи эти не только не стояли для него на первом плане, но определялись в известной мере случайно. В письме к Л. И. Волконской от 3 мая 1865 года Толстой, отвечая на ее вопрос о том, кто такой Андрей Болконский, писал о происхождении этого образа: «В Аустерлицком сражении... мне нужно было, чтобы был убит блестящий молодой человек; в дальнейшем ходе моего романа мне нужно было только старика Болконского с дочерью; но так как неловко описывать ничем не связанное с романом лицо, я решил сделать блестящего молодого человека сыном старого Болконского».

Как видим, Толстой совершенно определенно заявляет, что молодой офицер, убитый (по первоначальному плану) в Аустерлицком сражении, только по чисто композиционным соображениям был сделан им сыном старого князя Болконского.

Данная Страховым ложная характеристика жанра «Войны и мира», принижающая смысл и значение великого произведения, тогда же была подхвачена в печати другими критиками, впоследствии много раз вплоть до наших дней повторялась литературоведами и внесла большую путаницу в понимание эпопеи Толстого. Страхов в данном случае не проявил ни исторического, ни художественного чутья, несомненно проявленного им в общей оценке «Войны и мира». По выходе в свет последнего тома «Войны и мира» Страхов дал заключительный отзыв обо всем произведении.

«Какая громада и какая стройность! Ничего подобного не представляет нам ни одна литература. Тысячи лиц, тысячи сцен, всевозможные сферы государственной и частной жизни, история, война, все ужасы, какие есть на земле, все страсти, все моменты человеческой жизни, от крика новорожденного ребенка, до последней вспышки чувства умирающего старика, все радости и горести, доступные человеку, всевозможные душевные настроения, от ощущений вора, укравшего червонцы у своего товарища, до высочайших движений героизма и дум внутреннего просветления, — всё есть в этой картине. А между тем, ни одна фигура не заслоняет другой, ни одна сцена, ни одно впечатление не мешает другим сценам и впечатлениям, всё на месте, всё ясно, всё раздельно и всё гармонирует между собою и с целым... Все лица выдержаны, все стороны дела схвачены, и художник до последней сцены не отступил от своего безмерно широкого плана, не опустил ни одного существенного момента, и довел свой труд до конца без всякого признака изменения в тоне, взгляде, в приемах и силе творчества. Дело поистине изумительное!.. »

«Война и мир» есть произведение гениальное, равное всему лучшему и истинно великому, что произвела русская литература»...

Значение «Войны и мира» в истории русской литературы, по мнению Страхова, таково:

«Совершенно ясно, что с 1868 года, то есть с появления «Войны и мира», состав того, что собственно называется русскою литературою, то есть состав наших художественных писателей, получил иной вид и иной смысл. Гр. Л. Н. Толстой занял первое место в этом составе, место неизмеримо высокое, поставившее его далеко выше уровня остальной литературы. Писатели, бывшие прежде первостепенными, обратились теперь во второстепенных, отошли на задний план. Если мы вглядимся в это перемещение, совершившееся самым безобидным образом, т. е. не в силу чьего-нибудь понижения, а вследствие огромной высоты, на которую взошел раскрывший свои силы талант, то нам невозможно будет не радоваться этому делу от всего сердца... Западные литературы в настоящее время не представляют ничего равного, и даже ничего близко подходящего к тому, чем мы теперь обладаем».

В печати статьи Страхова о «Войне и мире» вызвали только отрицательную оценку.

«Гением признает графа Толстого один только Страхов», — писала газета «Петербургский листок»80. Буренин в либеральных «Петербургских ведомостях» писал, что над «философами» журнала «Заря» «можно порой посмеяться, когда они измыслят что-нибудь особенно дикое, вроде, например, заявления... о мировом значении романов графа Льва Толстого»81. Минаев на статьи Страхова откликнулся следующими насмешливыми стишками:

Поврежденный критик (бредит)
Да, гений он!..
Тень Аполлона Григорьева
Постой, постой!..
Кто — Бенедиктов?

Критик
Лев Толстой!..

Он самый первый гений мира.
В «Заре» пишу я круглый год,
Что с Ахшарумовым Шекспира
Он просто за пояс заткнет.

Ты покраснел, я вижу... Дело!..
Болтать нельзя, без краски, зря82.

С. А. Толстая записала в своем дневнике, что Толстого «радовали» статьи Страхова83.

В своей автобиографии «Моя жизнь» Софья Андреевна приводит следующее мнение Толстого о статьях Страхова по поводу «Войны и мира»: «Лев Николаевич говорил, что Страхов в своей критике придал «Войне и миру» то высокое значение, которое роман этот получил уже много позднее и на котором он остановился навсегда»84.

Н. Н. Страхов имел основание впоследствии (в 1885 году) с чувством глубокого внутреннего удовлетворения заявить печатно: «Задолго до нынешней славы Толстого... , в то время, когда даже еще не была кончена «Война и мир», я почувствовал великое значение этого писателя и старался объяснить его читателям... Я первый, и уже давно, печатно провозгласил Толстого гениальным и причислил его к великим русским писателям»85.

Из писателей, близких знакомых Толстого, особенный интерес к «Войне и миру» проявили, разумеется, Фет и Боткин.

Сохранились только два письма Фета о «Войне и мире»; вероятно их было больше. Кроме письма от 16 июня 1866 года, приведенного выше, существует еще письмо Фета, написанное по окончании чтения последнего тома «Войны и мира» и датированное 1 января 1870 года. Фет писал:

«Сию минуту кончил 6-ой том «Войны и мира» и рад, что отношусь к нему совершенно свободно, хотя штурмую с вами рядом. Какая милая и умная женщина княг. Черкасская, как я обрадовался, когда она меня спросила: «будет ли он продолжать? Тут всё так и просится в продолжение — этот 15-летний Болконский, очевидно, будущий декабрист». Какая пышная похвала руке мастера, у которого всё выходит живое, чуткое. Но ради бога не думайте о продолжении этого романа. Все они пошли спать во-время и будить их опять будет для этого романа, круглого, уже не продолжение — а канитель. Чувство меры так же необходимо художнику, как и сила. Кстати, даже недоброжелатели, т. е. не понимающие интеллектуальной стороны Вашего дела, говорят: по силе он феномен, он точно слон между нами ходит... У Вас руки мастера, пальцы, которые чувствуют, что тут надо надавить, потому что в искусстве это выйдет лучше, — а это само собой всплывет. Это чувство осязания, которого обсуждать отвлеченно нельзя. Но следы этих пальцев можно указать на созданной фигуре, и то нужен глаз да глаз. Не стану распространяться о тех криках по поводу 6 части: «как это грубо, цинично, неблаговоспитанно» и т. д. Приходилось и это слышать. Это не более, как рабство перед книжками. Такого конца в книжках нет — ну, стало-быть, никуда не годится, потому что свобода требует, чтобы книжки были все похожи и толковали на разных языках одно и то же. А то книжка — и не похоже — на что же это похоже! Так как то, что в этом случае кричат дураки, не ими найдено, а художниками, то в этом крике доля правды. Если бы Вы, подобно всей древности, подобно Шекспиру, Шиллеру, Гете и Пушкину, были певцом героев, Вы бы не должны сметь класть их спать с детьми. Орест, Електра, Гамлет, Офелия, даже Герман и Доротея существуют как герои, и им возиться с детьми невозможно, как невозможно Клеопатре в день пиршества кормить грудью ребенка. Но Вы вырабатывали перед нами будничную изнанку жизни, беспрестанно указывая на органический рост на ней блестящей чешуи героического. На этом основании, на основании правды и полного гражданского права будничной жизни, Вы обязаны были продолжать указывать на нее до конца, независимо от того, что эта жизнь дошла до конца героического Knalleffekt [разительного эффекта]. Эта лишне пройденная дорожка вытекает прямо из того, что Вы с начала пути пошли на гору не по правому обычному ущелью, а по левому. Не этот неизбежный конец — нововведение, а нововведение самая задача. Признавая прекрасным, плодотворным замысел, необходимо признать и его следствие. Но тут является художественное но . Вы пишете подкладку вместо лица, Вы перевернули содержание. Вы вольный художник, и Вы вполне правы. «Ты сам свой высший суд». — Но художественные законы для всяческого содержания неизменны и неизбежны как смерть. И первый закон единство представления . Это единство в искусстве достигается совсем не так, как в жизни. Ах! бумаги мало, а кратко сказать не умею!.. Художник хотел нам показать, как настоящая женская духовная красота отпечатывается под станком брака, и художник вполне прав. Мы поняли, почему Наташа сбросила Knalleffekt, поняли, что ее не тянет петь, а тянет ревновать и напряженно кормить детей. Поняли, что ей не нужно обдумывать пояса, ленты и колечки локонов. Все это не вредит целому представлению о ее духовной красоте. Но зачем было напирать на то, что она стала неряха . Это может быть в действительности, но это нестерпимый натурализм в искусстве. Это шаржа, нарушающая гармонию»86.

Боткин дважды писал Фету по поводу «Войны и мира». В первом письме из Петербурга от 26 марта 1868 года Боткин писал, что, хотя «успех романа Толстого действительно необыкновенный», «но от литературных людей и военных специалистов слышатся критики. Последние говорят, что, напр., Бородинская битва описана совсем неверно, и приложенный Толстым план ее произволен и несогласен с действительностью. Первые находят, что умозрительный элемент романа очень слаб, что философия истории мелка и поверхностна, что отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие; но помимо всего этого художественный талант автора вне всякого спора. Вчера у меня обедали и был также Тютчев, — и я сообщаю отзыв компании»87.

Второе письмо было написано Боткиным 9 июня 1869 года по прочтении пятого тома романа. Здесь он писал:

«Мы только на днях кончили «Войну и мир». Исключая страниц о масонстве, которые мало интересны и как-то скучно изложены, — этот роман во всех отношениях превосходен. Но неужели Толстой остановится на пятой части? Мне кажется, это невозможно. Какая яркость и вместе глубина характеристики! Какой характер Наташи и как выдержан! Да, все в этом превосходном произведении возбуждает глубочайший интерес. Даже его военные соображения полны интереса, и мне в большей части случаев кажется, что он совершенно прав. И потом какое это глубоко-русское произведение»88.

Через сорок лет после смерти В. П. Боткина его младший брат Михаил Петрович писал Толстому 18 ноября 1908 года:

«Когда брат Василий был в Риме больной, почти умирающий, я ему прочел «Войну и мир». Он так наслаждался, как никто. Были места, где он просил остановиться и только говорил: «Лёвушка, Лёвушка, какой гигант! Как хорошо! Погоди, дай посмаковать». Так несколько минут, зажмуря глаза, приговаривал: «Как хорошо!»89

Мнение М. Е. Салтыкова-Щедрина о «Войне и мире» известно только со слов Т. А. Кузминской. В своих воспоминаниях она рассказывает:

«Не могу не привести комичный желчный отзыв о «Войне и мире» М. Е. Салтыкова. В 1866—1867 годах Салтыков жил в Туле, равно как и мой муж. Он бывал у Салтыкова и передал мне его мнение насчет двух частей «1805 года». Надо сказать, что Лев Николаевич и Салтыков, несмотря на близкое соседство, никогда не бывали друг у друга. Почему, — не знаю. Я в те времена как-то не интересовалась этим. Салтыков говорил: — Эти военные сцены — одна ложь и суета... Багратион и Кутузов — кукольные генералы90. А вообще — болтовня нянюшек и мамушек. А вот наше так называемое «высшее общество» граф лихо прохватил.

При последних словах слышался желчный смех Салтыкова»91.

Высокое мнение о «Войне и мире» (правда, со слов других) высказывал Гончаров после появления первых трех томов романа. 10 февраля 1868 года он писал Тургеневу:

«Главное известие берегу pour la bonne bouche [на закуску]: это появление романа Мир и война графа Льва Толстого. Он, т. е. граф, сделался настоящим львом литературы. Я не читал (к сожалению, не могу — потерял всякий вкус и возможность чтения), но все читавшие, и между прочим люди компетентные, говорят, что автор проявляет колоссальную силу и что у нас (эту фразу почти всегда употребляют) «ничего подобного в литературе не было». На этот раз, кажется, судя по общему впечатлению и по тому, что оно проняло людей и не впечатлительных, фраза эта применена с большей основательностью, нежели когда-нибудь»92.

Первое упоминание Достоевского о Толстом находим в его письме к А. Н. Майкову из Семипалатинска от 18 января 1856 года.

«Л. Т., — писал Достоевский, — мне очень нравится, но по моему мнению много не напишет (впрочем, может быть, я ошибаюсь)»93.

После этого в письмах Достоевского нет никаких упоминаний о Толстом вплоть до появления «Войны и мира».

Восторженные статьи Страхова о «Войне и мире» в журнале «Заря» встретили со стороны Достоевского одобрительную оценку. 26 февраля (10 марта) 1870 года Достоевский писал Страхову относительно его статей о Толстом: «Я буквально со всем согласен теперь (прежде не был) и из всех нескольких тысяч строк этих статей, — я отрицаю всего только две строки, ни более ни менее, с которыми положительно не могу согласиться»94.

На запрос Страхова, какие это две строки нашел Достоевский в его статьях о Толстом, с которыми он не согласен, Достоевский ответил 24 марта (5 апреля) того же года:

«Две строчки о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это, — когда Вы говорите, что Л. Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов — гении. Явиться с «Арапом Петра Великого» и с «Белкиным» значит решительно появиться с гениальным новым словом , которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться же с «Войной и миром» значит явиться после этого нового слова , уже высказанного Пушкиным, и это во всяком случае , как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз, до него, гением, нового слова. По-моему, это очень важно»95.

Повидимому, Достоевский не вполне правильно понял мысль Страхова. Страхов не касался вопроса о значении Пушкина в истории русской литературы; разбирая «Войну и мир», он хотел сказать только, что по своим идейным и художественным достоинствам произведение Толстого стоит в ряду лучших образцов русской художественной литературы, в том числе, разумеется, и произведений Пушкина.

Появление «Войны и мира» вызвало у Достоевского желание ближе узнать Толстого как человека. 28 мая (9 июня) 1870 года он пишет Страхову:

«Да вот еще давно хотел Вас спросить: не знакомы ли Вы с Львом Толстым лично? Если знакомы, напишите пожалуйста мне, какой это человек? Мне ужасно интересно узнать что-нибудь о нем. Я о нем очень мало слышал, как о частном человеке»96.

Вновь касается Достоевский «Войны и мира» в письме к Страхову от 18 (30) мая 1871 года. Заговорив о Тургеневе, Достоевский пишет:

«А знаете — ведь это все помещичья литература. Она сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним»97.

Это несправедливое, одностороннее суждение о «Войне и мире», основанное только на том, что Толстой сочувственно изображает быт и нравы поместного дворянства (Ростовы, Мелюковы, Болконские), Достоевский сам опровергает в черновом варианте к роману «Подросток». Не называя Толстого, Достоевский вкладывает в уста Версилова следующее обращение к сыну: «У меня, мой милый, есть один любимый русский писатель. Он романист, но для меня он почти историограф вашего дворянства или, лучше сказать, вашего культурного слоя... Историк разворачивает самую широкую историческую картину культурного слоя. Он ведет его и выставляет в самую славную эпоху отечества. Они умирают за родину, они летят в бой пылкими юношами или ведут в бой всё отечество маститыми полководцами. О... Беспристрастность, реальность картин придает изумительную прелесть описанию, тут рядом с представителями талантов, чести и долга — сколько открыто негодяев, смешных ничтожностей, дураков. В высших типах своих историк выставляет с тонкостью и остроумием именно перевоплощение... европейских идей в лицах русского дворянства; тут и масоны, тут и перевоплощение пушкинского Сильвио, взятого из Байрона, тут и зачатки декабристов... »98

Бросается в глаза тот исторический подход вместе с признанием художественных достоинств романа («реальность картин»), какой обнаружил Достоевский в этом отзыве о «Войне и мире». Для него Толстой даже не просто историк, но историограф русского культурного слоя начала XIX века. Он отмечает и беспристрастие «историка», и широту исторической картины, нарисованной в «Войне и мире». В исторической верности этой картины у Достоевского, очевидно, не возникает сомнений.

По выходе последнего тома «Войны и мира» у Достоевского явилась мысль написать роман «Житие великого грешника» «объемом в «Войну и мир», как писал он А. Н. Майкову 25 марта (6 апреля) 1871 года99. Судя, однако, по тому плану этого задуманного романа, какой Достоевский изложил в том же письме, можно думать, что роман этот, если бы он был написан, имел бы сходство с «Войной и миром» не только по своему размеру, но также и по методу построения — многоплановости.

Еще раз вернулся Достоевский к Толстому вообще и к «Войне и миру», в частности, в письме к Х. Д. Алчевской от 9 апреля 1876 года. Здесь он писал:

«Я вывел неотразимое заключение, что писатель — художественный, кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действительность. У нас, по-моему, один только блистает этим — граф Лев Толстой»100.

Последнее упоминание о «Войне и мире» было сделано Достоевским в его речи на пушкинском празднике в Москве в 1880 году. О Татьяне Пушкина Достоевский сказал: «Такой красоты положительный тип русской женщины почти уже и не повторялся в нашей художественной литературе, кроме разве образа Лизы в «Дворянском гнезде» Тургенева и Наташи в «Войне и мире» Толстого». Но упоминание о тургеневской героине вызвало среди присутствующих такие шумные аплодисменты по адресу находившегося тут же Тургенева, что упоминание о Наташе не было расслышано никем, кроме близко стоявших лиц101. В печатный текст речи Достоевского это упоминание также не попало.

Ни один писатель, ни один критик не уделил «Войне и миру» столько внимания, как друг-недруг Толстого И. С. Тургенев.

error: Content is protected !!